Новация же была вот в чем. В начале 1970-х стало ясно, что принимаемые на хранение в невиданном прежде количестве личные архивы просто физически не смогут быть обработаны по нашим очень высоким кондициям в ближайшие годы. Никого это в тогдашних советских архивохранилищах не смущало – когда обработаем, тогда и будем выдавать! Житомирскую – смутило. Она хотела обеспечить исследователям скорейший доступ к новопоступившим архивам. Но как? И было принято решение придать особое значение первичной обработке – и после нее выдавать документы читателям. Об этом С. В. подробно пишет в мемуарах…. Когда потом ее уничтожали за «выдачу необработанных фондов», никто не вспоминал, что наша первичная обработка соответствовала полной обработке в других архивохранилищах. Материалы архива при подготовке информации о «новых поступлениях» в «Записках» раскладывались по «обложкам», единицы хранения получали предварительное название. А при выдаче читателям листы просчитывали сотрудники читального зала – и считали второй раз, когда читатель сдавал материалы. Никогда не пропало ни одного листа.
В том и была, повторим, суть тогдашнего государственного и социального устройства, что шли два встречных потока. И тот и другой наталкивались на сопротивление личностей – разных, находящихся, так сказать, по разные стороны баррикады – незримой, но прочной, воздвигшейся в середине 1950-х. Это не исключает того, что и раньше благородные личности отвоевывали маленькие участки культуры и не давали выкинуть за ее пределы разных людей, ставших гонимыми то в одну, то в другую из политических кампаний.
«Новые поступления» – это был важнейший раздел ежегодных выпусков «Записок Отдела рукописей»: информация о последних поступлениях (реально – двух-трехлетней давности). Печатная информация служила справочным аппаратом для читателя – он заказывал материалы по шифрам в «Записках». Для нас эта роль раздела была крайне важной. Не попадали в «Записки» только материалы, отправляемые в спецхран (весьма немногие, как уверяли те, кто их туда отправлял). Все остальное должно было непременно попасть в печать.
В том же 1974 году советские редакторы-цензоры вдруг кинулись изгонять из предположенных к печати текстов два имени – Мережковского и Ходаcевича. Неизвестно, по какой именно причине была спущена такая директива; причины всегда были случайны и нередко фантастичны. И вот в начале января 1975 года издательский редактор «Записок» (издававшихся, как вся библиотечная продукция, издательством «Книга») сказала С В. (далее цитирую свою тогдашнюю запись ее рассказа) «между прочим (“это я просто вас информирую – изменить уже ничего нельзя”), что из отдела “Новых поступлений” они сняли описание рукописи романа Мережковского “14 декабря” (приобретенной нами за большие деньги)».
«Вот так беззаконие цветет, – записывала я в дневнике в те дни. – У нас из “Записок” неграмотный цензор вычеркивает Л. Н. Гумилева вместо его отца – в издании тиражом в тысячу, а в массовом журнале “Москва”, в воспоминаниях Алигер об Ахматовой, спокойно упоминается Гумилев-p`e r e».
И снова С. В. пошла к директору Библиотеки Н. М. Сикорскому, который уже не мог ее спокойно видеть из-за постоянных неприятностей (уже упоминалось, что Коллегия Госкомиздата вынесла постановление: считать «идейный уровень» рукописи моей обзорной статьи в 12 печатных листов «Архив М. А. Булгакова: Материалы для творческой биографии писателя», которую директор подписал для печатания в текущих «Записках», «неудовлетворительным»), и выслушала от него очередные ламентации и упреки:
–... Я, например, считаю Ахматову гениальной поэтессой, но нельзя же так ставить себя под удар, выпячивая в “Записках” ее материалы!.. У вас совершенно определенная тенденция в подборе материалов, вы сами это знаете…
– Да где же она? Покажите мне факты!
– Ну, мне некогда в это вдумываться.
– Так откуда же у вас такое мнение?
– Я это чувствую интуитивно.
Да, “тенденцией” сегодня называют стремление время от времени, более или менее систематически, публиковать
(или покупать) материалы нежелательные, составляющие двадцатую, скажем, долю “Записок” или нашего комплектования.
– … Ведь вы же, Н. М., поставили подпись под работой Чудаковой – как же вы говорите, что вы не рекомендовали ее к печати?
– Но я же ее не читал…
– Но ведь вы же понимаете, что если бы вы попросили почитать – мы бы вам дали?
– Ну, мне некогда во все вдумываться!
– А как же тогда быть?
– С. В., я знаю, что вы – прекрасный полемист, но мне некогда с вами разговаривать. Я целый год занимаюсь Отделом рукописей! Оглянитесь – посмотрите, чем живет библиотека! У нас есть другие дела. Если вы не будете прислушиваться к моей критике, вы попадете в тяжелое положение – я вынужден буду вас уволить!
– Я давно знаю, что это ваша цель».
Так складывались в середине 1970-х годов отношения между директором национальной библиотеки страны, все действия которого имели конечной целью одно – избежать так называемых неприятностей и сохранить номенклатурное положение (любил ли он Ахматову или был равнодушен к стихам вообще – это никак не сказывалось на его поступках), и С. В. Житомирской, никогда (в течение по крайней мере того ее последнего десятилетия в должности заведующей Отделом рукописей, когда я наблюдала ее действия ежедневно) не подчинявшей свои профессиональные поступки шкурным соображениям. Они были сделаны из разного материала – и сразу же невзлюбили друг друга.
Я не хотела бы сказать, что С. В. полностью была свободна от советского – да и возможно ли это? Но она, в отличие от своих оппонентов и прямых противников, старалась освобождаться от него.
Действия А. П. Кузичевой, заменившей С. В. (и в течение полутора лет разрушившей Отдел, причем необратимо), выразительно и точно описаны в мемуарах.
Феномен известного подотряда чешуйчатых никогда в моей, по крайней мере, жизни не представал с такой выразительностью, как в первые годы перестройки, когда появились ее газетные статьи о Пастернаке, Замятине и т. д., написанные с таких либеральных позиций, что люди, прекрасно помнившие, что говорил автор этих статей и как вел себя по отношению к этим самым явлениям культуры десятилетие назад, в буквальном смысле слова не верили своим глазам[753]. Тем немногим, кто знал, что за спиной автора дымятся головешки погубленного очага культуры, было ясно, что это – не неожиданный духовный перелом (замечательные примеры таких переломов мы наблюдали в те же годы), а явление совсем другого порядка: начнись завтра заморозки – и мы увидим наутро того же человека, с которым столкнулись во второй половине 1970-х в стенах Отдела рукописей[754].
Почему, собственно, мы решили написать письмо в высшую тогдашнюю инстанцию – ЦК КПСС? Надеялись, что подействует? Не очень-то. Скорее – невозможно было безучастно наблюдать, как разрушает Кузичева Отдел, и ведь не просто отдел – культурный очаг, центр притяжения научных сил. При отсутствии в советском социуме независимых общественных объединений вокруг Научного совета отдела объединялись лучшие гуманитарии страны, готовые к совместным общественно-культурным действиям. Ценили сам климат читального зала, где столь очевидна была задача служения науке, где человеку, приехавшему издалека и ненадолго, рукопись стремились выдать как можно скорей. Ценили возможность напечататься в наших «Записках», зная, что там не предъявят ни одного абсурдного требования, а из цензурной сети будут выбираться общими с автором усилиями (помню, как пришлось в одной публикации именовать Гумилева «мужем Ахматовой», – надеялись, что коллеги-читатели поймут и оценят…).
… Каждым упоминанием в «Записках» Ходасевича, Мережковского, тем более Гумилева мы продвигались по минному полю культурного пространства, освобождая эту его пядь от мин, то есть запретов. А навстречу нам шли такие люди, как Кузичева, возвращая запреты обратно. Ведь красочно описанная С. В. история последующего («после нас») ее сопротивления приобретению архива М. О. Гершензона – как участника сборника «Вехи»! – это был совершавшийся на глазах откат от стихийно (никто ничего эксплицированно не отменял и не разрешал!) сложившегося в течение послесталинского десятилетия и продолжавшего повышаться усилиями многих уровня. Гершензон, конечно, широко цитировался в пушкинистике, декабристоведении. И вот в Отделе рукописей крупнейшей библиотеки страны его руководитель ведет себя как труженик какого-нибудь провинциального пединститута, не дождавшийся реабилитации Сталина и действующий на «идеологическом фронте» исходя из своего революционного правосознания. Конечно, в разных редакциях и издательствах приходилось в те годы встречать нечто похожее, но ни у кого не было такой законченности, отточенности жеста. Недаром разрушенное более четверти века назад не удалось восстановить до сих пор.