Постреволюционная эпоха драматизировала судьбы почти всех представителей серебряного века, остались ли они на родине или оказались в эмиграции, – это очень наглядно показывает Словарь.
Но как ни важны новаторские, по сути, биографии классиков и писателей первого ряда, еще более важен другой аспект словаря – его всеохватность. Есть разные точки зрения на расширение границ понятия «писатель». А. Рейтблат, один из авторов и консультантов Словаря, видит в этом некоторую опасность: «Но ведь в словарь втянуто три с половиной тысячи. Это бульварные литераторы, лубочные писатели или обработчики, это газетные публицисты и так далее. Само втягивание такого корпуса авторов разрушает, с моей точки зрения, канон литературный» <http://www.svoboda.org/ programs/otbl/2005/otbl.020605.asp>.
Эту позицию можно понять. Но мне ближе иная точка зрения. Словарь – это ведь не книга для сплошного чтения. Я обращаю внимание на неловкость выражения «читатели словаря». Ну мало кто будет читать эти тома подряд. А вот пользоваться Словарем будут многие. Жаль, в русском языке нелегко образуются отглагольные существительные. Но слово «пользователь» уже вышло за пределы Интернета, рискну и я написать о пользователях Словаря. Так вот, в качестве пользователя мне важна не строгая отграниченность корпуса Словаря и не четкая очерченность границ понятия писатель, но возможность навести справки о литературных и окололитературных персонажах, пусть и не оставивших заметного следа в литературе, но оставивших его в восприятии современников. Например – Я. И. Ростовцев, о котором мне было известно только то, что он сыграл неприглядную роль в деле декабристов (чаще всего его письмо будущему царю называют доносом). Странный, однако, это все же донос, если 12 декабря Ростовцев сообщает великому князю Николаю Павловичу о предполагающемся выступлении, убеждая его отречься от престола, и одновременно знакомит с копией своего письма Рылеева и Оболенского. Но, оказывается, Ростовцев был еще и литератором-любителем, благодаря чему и попал в Словарь. А уж Г. В. Зыкова, автор статьи о Ростовцеве, сумела донести разные трактовки странного поступка Ростовцева и рассказать о его дальнейшей карьере, закончившейся в роли председателя Комитета по крестьянскому делу, о работе над весьма радикальным проектом освобождения крестьян и о мужественной смерти, накануне которой он якобы произнес, обращаясь к Александру II, легендарные слова: «Государь, не бойтесь».
Или вот фигура из другого времени, характерная для серебряного века, – Валентин Свенцицкий, православный христианин и революционный радикал, создатель «Христианского братства борьбы» и Московского религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева, вдохновенный, магнетический оратор и посредственный писатель, автор скандального романа «Антихрист» (1908), герой которого – проповедник, тайно предающийся разврату. В контексте времени эта фигура значит очень много, с ним полемизируют Бердяев, Розанов и Е. Н. Трубецкой, о нем вспоминают Гиппиус и Фудель. В истории литературы – ни первое, ни второе место за Свенцицким не зарезервировано. С. М. Сергеев и С. В. Чертков, авторы статьи, не столько развеивают мифы, которыми обросло имя Свенцицкого, сколько систематизируют отзывы современников, стремясь донести восприятие ими загадочной, мятущейся, одаренной личности, раздираемой страстями. (Замечателен пассаж: «Современники судили о Свенцицком по слухам, отчасти верным: „Призывал к покаянию и аскетизму и завел гарем в Москве“ (Розанов)»). Как почти всегда в Словаре, эта статья – законченное исследование, в котором уточняется и биография персонажа: приняв в 1917 году священнический сан, Свенцицкий, оказывается, был проповедником в Добровольческой армии, но не эмигрировал, как можно было ожидать, а вернулся в Москву, служил в храмах, пока не был сослан в 1928 году в Красноярский край.
Литераторы-дилетанты, время от времени обращающиеся к перу, отрываясь от высокой чиновной карьеры, и писатели-самоучки, создающие низовую литературу, географы-путешественники, оставившие путевые записки и дневники, ученые, выступавшие в печати как популяризаторы науки, этнографы, педагоги, мемуаристы, военные и охотничьи писатели, духовные писатели – всем нашлось место в Словаре.
Иные из персонажей вообще прежде не имели биографии, об иных не было достаточно достоверных сведений. Теперь есть и то, и другое.
Раскрывая Словарь, я не раз испытывала чувство удивления.
То, что литераторов в России много больше, чем их помещалось в учебники литературы, в словари Венгерова и Геннади, в «Краткую литературную энциклопедию», в общем-то, не составляет тайны для любого филолога, кто листал «Современник» или «Русский вестник», «Отечественные записки» или «Русское богатство», с изумлением понимая, что не знает девяноста процентов обозначенных в оглавлении авторов.
Загадкой для меня остается другое: как вообще могло состояться это издание? Почему не разбежались редакторы, поставленные в унизительные условия, лишенные нормальной зарплаты, почему не сдались обстоятельствам, а продолжали работать? Как они смогли отыскать столько квалифицированных литературоведов (а неквалифицированные не справятся), согласных в наше время заняться нелегкой, долгой и кропотливой исследовательской работой за символический гонорар? Ну понятно, какое-то количество подвижников порождает сама филология: я не раз сталкивалась с этими учеными чудаками, специалистами по какому-то писателю или какому-то периоду, кропотливо, по капле собирающими факты, часто даже без надежды на их публикацию. Но таких все-таки единицы, а тут требуются сотни… Что движет ими? Сознание профессионального долга? Чувство причастности к уникальному проекту, который способен изменить наше восприятие русской литературы классического периода, ибо она оказывается разнообразнее, противоречивее и, не побоюсь этого слова, – веселее? Сознание общего дела, желание вмуровать свой кирпичик в своды здания, которое воздвигается, быть может, на века? «Я рассматриваю свою работу как послушание», – с легкой самоиронией сказала мне одна из сотрудниц редакции. Что ж, у филологии есть свои герои, свои святые. Теперь вот появились и послушники. Надеюсь, меня не обвинят в кощунстве.
Новый мир, 2008, № 2
КАК ДЫШАЛОСЬ В «ЛИТГАЗЕТЕ»?
В январском номере «Знамени» за этот год напечатаны «Байки старой „Литературки“» Владимира Радзишевского. Это уже вторая порция – первая появилась в том же журнале три года назад («Знамя», 2004, № 6).
Память услужливо подсказывает мне картину не такого уж далекого прошлого – ну, скажем, начало нового тысячелетия. Вечер понедельника – последний день перед выпуском газеты. В здании «Литературки» остались только те, кто занят по номеру. В нашей редакции литературы позже всех подписывается оперативная девятая полоса. Там, помимо массы информации, стоит какой-нибудь литературный репортаж Радзишевского – с книжной ярмарки, например. Автор принес его в последнюю минуту, помучился сам и помучил корректоров и наборщиц: Владимир Владимирович известен своей скрупулезностью, необычной в журналистской среде. Но все наконец позади: осталось только дождаться полосы, чтобы бросить на нее последний взгляд – все ли ошибки исправлены – и расписаться: «В печать». Минут сорок (а может, больше) свободного времени. Пауза после напряженного дня, беготни и нервотрепки. Можно заварить поздний чай, присесть в общей комнате, просто поболтать. Если спровоцировать Радзишевского, он вспомнит какую-нибудь историю из жизни старой «Литгазеты» или – чуть шире – из истории нашей словесности советского периода. Потом другую. Мы старожилы «Литературки»: я пришла в газету в 1969-м, Владимир Владимирович – в 1974-м. Для коллег помоложе это рассказы из другой цивилизации. «Бойцы вспоминают минувшие дни». Однако слушают с интересом. Я изумляюсь памяти Радзишевского: господи, да неужели ты помнишь, кто выступал на этой летучке? Что сказал Чаковский и что выпалил Цитриняк? Как звучали куплеты Аграновича и Роста на новогоднем капустнике четвертьвековой давности? Но ты хоть пишешь мемуары? Радзишевский отвечает уклончиво. Я настаиваю на том, что надо писать. Не знаю, какое воздействие на Радзишевского оказали эти посиделки, но кое-какие рассказы из жизни старой «Литературки» все же оказались написаны. Не слишком пространные, не систематические, да и вообще не строгие мемуары, а, как скромно и осторожно обозначено самим Радзишевским, – байки.
Я с удовольствием читала их первую порцию, хотя и отметила обычный эффект устного рассказа: записанный, он становится тусклее. Те, кто не слышал в свое время устных рассказов Андроникова в узком кругу, не могут до конца понять, в чем заключалась их прелесть. Андроникова можно было перебить, задать вопрос, попросить уточнений. Он уходил в сторону, погружаясь в новые подробности, потом спохватывался. Реплики слушателей, их смех, их замечания входили в структуру устного рассказа. Они тускнели уже на телеэкране; переведенные на бумагу, утрачивали не только голос автора и его неповторимую интонацию, но камерность и эксклюзивность. Что-то утратили и устные рассказы Радзишевского, но ведь немало и сохранили?