Николай Александрович Добролюбов
По поводу одной очень обыкновенной истории
В европейских газетах наделал шуму последний процесс Монталамбера. Правду сказать, дело вовсе не стоило такого шуму: то, что произошло с Монталамбером, есть вещь очень обыкновенная, которой следовало ожидать каждый день после 10 декабря 1848 года{1}. Удивительно было бы, если б подобных вещей не было теперь во Франции после всех событий последнего десятилетия. В корреспонденции какой-то газеты мы прочли недавно, что парижская публика едва один день поговорила о деле Монталамбера и потом, как ни в чем не бывало, опять принялась за обычные дела и развлечения. И это нисколько не удивило нас: парижская публика поступила очень последовательно, оставшись верна тем побуждениям, которые произвели 2 декабря 1851 года{2}. Нечего этому удивляться и слишком поздно на это негодовать.
Однако же газеты удивляются и негодуют. Из одной в другую переходит фраза, что «общественное мнение во Франции сильно возбуждено этим вопросом». С какой же точки зрения оно может быть особенно заинтересовано этим делом? Неужели общественное мнение Франции и всей Европы не знает, что такое Монталамбер? Неужели оно только теперь догадывается о том, какое значение имеет положение его обвинителя? Странная близорукость, странная наивность! Мы не знаем, много ли найдется в России людей, следящих за современной историей, которые бы встретили литературный процесс Монталамбера с изумлением, как что-то странное и внезапное. Но мы знаем, что многие говорят о нем с живейшим негодованием, придавая ему преувеличенную важность. Нам хотелось бы несколько успокоить волнение этих людей, слишком восприимчивых к настоящему и в минуты раздражения меряющих отчасти способность припоминать и беспристрастно сравнивать предметы. Расскажем сначала вкратце всю историю монталамберовского процесса, хотя читатели, вероятно, уже и знают ее из газет. Читавшие ее в газетах могут, разумеется, и пропустить наш рассказ.
Есть во Франции журнал «Le Correspondent», имеющий умеренно-католический и чуть-чуть либеральный характер. Издает его некто г. Дуньоль. В этом журнале 25 октября 1858 года появилась статья графа Монталамбера, под заглавием: «Un debat sur l'lnde au parlement anglais» («Прения об Индии в английском парламенте»). Статья эта написана под влиянием впечатления, произведенного на графа Монталамбера английскими парламентскими прениями, при которых он присутствовал во время своего последнего пребывания в Англии. Некоторые страницы его статьи переведены в IV «Парижском письме»{3}, напечатанном в этой же книжке «Современника», и туда отсылаем мы читателей, еще не знающих статьи Монталамбера из газетных извлечений. Статью нашли антипатриотическою, и генеральный прокурор позвал к суду ее автора и редактора журнала. Монталамбер обвинен в старании унизить настоящий порядок дел во Франции посредством беспрестанного сопоставления его с государственным устройством Англии. При этом на него взведены три преступления: 1) возбуждение неприязни и презрения к французскому правительству; 2) неуважение права всеобщей подачи голосов, при которой избран нынешний император; 3) нарушение должного уважения к законам и к неприкосновенности прав, ими освященных. За все это, по таким-то и таким-то статьям, Монталамбер присужден к полугодичному тюремному заключению и к 3000 франков штрафа, а Дуньоль к заключению на один месяц и к тысяче франков штрафа.
Что можно найти странного и возмутительного в этом событии, раз поставивши себя на точку зрения 2 декабря 1851 года или даже 10 декабря 1848 года? Каким новым, небывалым доселе элементом отличается процесс Монталамбера? Новые законы, что ли, для него выдуманы? Нового рода преступление внесено в уголовный кодекс французский? Ничего не бывало. Осуждение Монталамбера основано на законах 11 августа 1848 года и 27 июля 1849 года{4}. Нужно было волноваться, шуметь и кричать в то время, когда эти законы составлялись и утверждались, а не тогда, как их прилагают к делу. А то – странная вещь! Эти французы, принявшие и одобрившие так называемую «конституцию 15 января»{5}, теперь только начинают как будто поражаться ее смыслом. Неужели, принимая закон 27 июля 1849 года, запрещавший всякие нападки на правителя государства, выбранного при всеобщей подаче голосов, – они воображали, что этим законом никогда не воспользуется тот, для ограждения кого он издан? И не забавно ли видеть людей, которые с живейшим негодованием и удивлением говорят о том, что составляет прямое и естественное последствие порядка вещей, утвердившегося уже несколько лет тому назад! Поневоле признаешь в этих людях – или недостаток сообразительности, или слишком короткую память. Вы заключили, положим, контракт с хозяином дома, где вы живете, и обязались не держать у себя в квартире собак, а в противном случае немедленно очистить квартиру и заплатить деньги за все время, на которое заключен контракт. Вы живете несколько месяцев очень спокойно; вдруг приходит вам охота завесть у себя собаку. К вам является хозяин и на основании контракта требует, чтоб вы расстались с собакой или квартиру очистили… А вы вдруг подымаете шум, объявляете претензии хозяина странными, неслыханными, жестокими, кричите, что вы имеете право держать собак сколько угодно, что никто не смеет лишить вас этой свободы и т. п. Все это прекрасно и справедливо; хозяин ваш может быть бессовестен, его претензии пошлы и стеснительны, ваши человеческие права неотъемлемы… Но обо всем этом вы должны были подумать прежде заключения контракта. Зачем вы допустили в свой договор с хозяином такую нелепую статью? А допустивши ее, с какой стати вы начинаете негодовать, когда хозяин требует ее исполнения?
В государственных делах такая короткость памяти и недостаток сообразительности бывают, разумеется, еще вреднее, чем в частных. А между тем они часто встречаются в людях слабых и недалеких по убеждениям, – и это объясняется очень легко. Не умея вовремя составить сильную оппозицию и до конца ее выдержать, они вместе с тем не умеют вести себя после того, как потерпят поражение. Они не столько тверды характером и не столько преданы своим убеждениям, чтобы открытую борьбу за них продолжать, несмотря на все неудачи, и умереть с оружием в руках. Они не в состоянии отказаться от своих родовых привилегий, общественного значения, жизненного комфорта и т. д. для того, чтобы неуклонно служить своему делу. Да и зачем же отказываться? Никто такого самоотвержения не требует; собственная совесть спокойна; убеждения находятся в таком положении, что допускают легкую возможность помириться с противоположными началами. Чего же лучше? Пока разногласие только в теории, в общих положениях, то стоит ли придавать ему значение? А на практике, лично до нас – авось дело и не дойдет… И человек успокоивается таким образом и довольно равнодушно сносит свое положение, пока действительно что-нибудь не заденет его самого лично. Тогда он возобновляет прежние вопли о неприятности своего положения, которое, впрочем, сам предпочел тем лишениям, с какими сопряжено было продолжение борьбы.
Такое точно явление представляет собою граф Монталамбер и его партия. Они сами своим образом действий способствовали возвышению нынешнего правительства; они боялись широкой свободы прений еще прежде, чем явилась Февральская революция. После же Февральской революции легитимисты еще более перепугались, что им не дадут свободы, соединенной с покоем, и, из страха крайней республиканской партии, подали руку ультрамонтанцам и орлеанистам{6}. Сам Монталамбер, по сознанию даже сторонников и панегиристов его, был в это время перепуган французской свободой и сильно поддерживал все репрессивные меры, не желая ничего, кроме порядка. Порядок и водворился при Людовике-Наполеоне… Правда, дело пошло не совсем так, как хотелось легитимистам; но тут виновата только их собственная близорукость. Дело пошло и продолжается очень нормальным путем, который предвидели и знали все передовые люди Европы уже в 1849 году. Вольно же было Монталамберу и его друзьям предполагать, что в этом случае для их удобств произойдет в истории что-то необычайное и неестественное, что правитель, выбранный посредством suffrage universel[1], не захочет или не сумеет тотчас же воспользоваться своим положением, чтобы заставить молчать своих красноречивых противников из аристократов. Они могли наступать на него в первое время после первых выборов с решением победить или умереть и с видом большей заботы о благе народа и о свободе, нежели какую он сам выказывал. А они ограничились несколькими мелкими нападками, да и те делали не в пользу народа, не из чистого желания народной свободы. Они скоро успокоились, видя неудачу. Прекрасно; никто их за это не обвиняет, никто от них не требует героизма на жизнь и смерть; но только о чем же они теперь-то хлопочут, спохватившись так поздно? Чему они удивляются, чего желают от Франции, от императорской Франции, – когда они ничего не умели добиться в то время, когда Франция могла принадлежать им столько же, как и всякой другой партии? Что это за элегии в аллегорической форме? Приличны ли они в стране, которая слишком хорошо понимает самое дело и вовсе не нуждается в аллегориях?.. Басенки и притчи дают только детям, намеки и полуслова извинительны тому только, кто не может высказаться прямо… А что же мешало г. Монталамберу высказываться прямо, гордо и упорно, – если не теперь, то раньше, да и теперь – если не во Франции, то в Бельгии, в Англии или где-нибудь в другом месте? Его положение было вовсе не из безвыходных… Но дело в том, что у него и не бывало, конечно, серьезного намерения бросить перчатку нынешнему правительству Франции; он просто хотел сочинить в элегическом тоне умеренную заметку насчет того, что – «зачем, дескать, нет во Франции трибуны, и зачем не имеет значения аристократия?»… Прекрасное сожаление для человека, горящего истинною любовью к своему народу!..