Алексей Боровой
Общественные идеалы современного человечества
С того момента, как человек, по гениальному выражению Аристотеля, стал Ζωον πολιτιχόν– общественным животным, в жизнь его вторглось могучее противоречие, долгие столетия терзавшее умы и сердца лучших людей и ставшее, наконец, истинной трагедией человеческого духа. Это мучительное противоречие есть противоречие между личностью и обществом. Что святее, что выше, что драгоценнее: интересы личности или интересы общества — вот вопросы, мрачным фатумом встававшие на всем протяжении человеческой истории. Конечно, каждая эпоха, каждый общественный строй налагали свою неизгладимую печать на человеческое миросозерцание. Отсюда их бесконечное разнообразие.
Между фигурой какого-нибудь средневекового фанатика-сектанта, смертью готового запечатлеть верность своим религиозным идеалам, и современным ницшеанцем или адептом анархистской доктрины едва ли можно отыскать большое сходство.
Точно так же мало похожи друг на друга какой-нибудь якобинец в стиле Марата, не останавливающийся перед требованием сотни тысяч голов ради отвлеченной формулы «общего блага», и современный теоретик социалистического государства. Но есть и нечто общее между этими историческими фигурами, разлученными долгими годами борьбы, насилий, страданий...
Одни и в далекое время от нас и сейчас отдавали себя на служение идее прав личности; высшим этическим законом провозглашали принцип свободы; в их глазах личность с ее оригинальными целями, стремлениями, интересами стояла выше общества. Они предпочитали говорить более о правах личности, чем об ее обязанностях.
Другие, наоборот, видели и видят в личности лишь средство; целью для них является общество; в их глазах этический принцип равенства, братства, солидарности совершенно заслоняет принцип свободы; даже в тех случаях, когда они сами признают, что общественный прогресс невозможен без соответствующего расширения индивидуальных прав, они все же не задумываются пожертвовать личностью ради всепоглощающего Молоха, называемого обществом.
Так пробились в жизни два могучих течения: индивидуалистическое и социалистическое.
Краткому обзору их исторических судеб за последнее столетие и будет посвящена первая половина моей лекции.
Необычайный расцвет индивидуалистической мысли открывается Великой Французской революцией.
Из всех мировых исторических драм, когда-либо пережитых человечеством, несомненно, наиболее грандиозной является эта великая революция XVIII века. Ни одна другая эпоха не отразила с такой силой и яркостью страстных исканий человеком общественных идеалов. Пусть новейшие исследования показали, что не все слова, брошенные миру революцией, были новы, пусть вся предыдущая история по зернам собирала тот драгоценный материал, который мы привыкли считать ее достоянием.
Революция была и останется апостолом, впервые поведавшим миру новую правду, она дорога нам тем, что, не удовлетворяя запросов современного, далеко ушедшего от нее человека, она сумела затронуть такие общечеловеческие струны, которым суждено бессмертие.
Многочисленные исторические документы сохранили нам свидетельства того необычайного энтузиазма, который охватил всю Европу при вести о взятии Бастилии.
Перед силою этого энтузиазма бледнеют и тускнеют наши поздние радости от успехов великой русской революции. Падение Бастилии праздновало все мыслившее и все страдавшее человечество. Старик Гумбольдт произнес слова молитвы «ныне отпущаеши», а юный Гегель в зеленеющем поле посадил древо свободы. Даже холодный Петербург, Петербург Екатерины II, делил энтузиазм Европы. Знаменитый Сегюр писал в своих мемуарах: «Новость о взятии Бастилии быстро распространилась в Петербурге... и хотя Бастилия не грозила никому из его жителей, я не могу передать энтузиазма, вызванного среди негоциантов, купцов, мещан и нескольких молодых людей из более высокого класса падением этой государственной тюрьмы, этим триумфом свободы. Французы, русские, датчане, немцы, англичане, голландцы — все, посреди улицы поздравляли друг друга, обнимались, точно их избавили от тяжкой цепи, сковывавшей их самих. Это увлечение, которому я сам едва верю теперь, рассказывая это, продолжалось очень недолго. Страх скоро погасил первую вспышку. Петербург не был ареной, на которой можно было безопасно обнаруживать подобные чувства».
Эти восторги, эта всеобщая радость кажутся понятными и близкими нам и теперь. Среди официально признанного бессилия старого порядка впервые зазвучала воля нового народившегося суверена — народа; за феодальными обломками мерещилось уже широкое, открытое, необозримое поле социально-политического творчества народа. Рухнул бюрократический режим со всеми его неправдами и насилиями; все верили и мечтали, что народы вступят, наконец, в обетованную землю свободы.
От этой замечательной эпохи остался один из величайших памятников человеческой мысли и чувства, который не мог быть изготовлен отдельными человеческими руками, — декларация прав человека и гражданина.
Этот памятник воздвигнут на пьедестале всего освободительного движения XVIII века; в его создании участвовали незримо ум, воля и чувства всего французского народа. В нем отразилось все то, что волновало Францию в ее бессмертных наказах 89 года. Декларация прав была политическим принципом революции, ее политической программой...
Ничто, разумеется, менее не походит на положительное законодательство этого торжественного возвещения ряда универсальных истин, казавшихся в эту эпоху всеобщего энтузиазма такими ясными и простыми. В последнее время, между прочим, возгорелась чрезвычайно любопытная полемика между рядом французских ученых, особенно Бутми, и крупнейшим из государственников — немецким профессором Иеллинеком по вопросу о происхождении декларации. В брошюре, наделавшей много шума, Иеллинек доказывает, что в основе декларации лежит не просветительное движение конца XVIII века, а декларация отдельных американских штатов, начиная с Виргинии в 1776 г. Французская декларация, по мнению Иеллинека, является лишь отзвуком тех глубоких, серьезных, продуманных положений, которые образуют основу ее американских предшественниц. Но, если это и верно, декларация ничего не теряет от этого.
Декларация велика не тем, что первая возвестила человечеству освободительные принципы, но тем, что практические, трезвые, жизненные формулы американцев обратила со свойственными французскому народу темпераментом и блеском в великие моральные истины, общечеловеческие, общеобязательные. Местные хартии, местные вольности были обращены в катехизис, из которого строящее человечество черпало и долго будет черпать вечно юные, незыблемые принципы благоустроенного общежития. Пусть английские билли и американские декларации имеют хронологические преимущества; французская декларация остается апостольской проповедью.
Таково было замечательное наследие эпохи 89 года, — эпохи, в которую, по словам Токвиля, «равенство и свобода были одинаково дороги сердцу французов; когда французы хотели создать не только демократические, но и свободные учреждения, не только разрушить привилегии, но признать и санкционировать права; время молодости, энтузиазма, гордости, великодушных и искренних страстей, — время, память о котором, несмотря на все его ошибки, люди сохранят навсегда».
Понимая радости, волновавшие современников великой революции, мы можем, однако, и бесстрастно оглянуться назад в далекое от нас прошлое и отделить истинное в этих радостях от ложного за ярким фейерверком нередко искренних настроений, излияний и слов таились грубые, прозаические расчеты, учитывались торгашеские интересы.
Революцию делала буржуазия во имя своих буржуазных интересов, буржуазия, задыхавшаяся под гнетом феодальных перегородок, феодальной опеки, желавшая вздохнуть, наконец, полной грудью и заменить классическую формулу королевской милости «plasir du roi» правом, вписанным в закон.
Но под знаменем революции боролся весь народ, и на его долю остались лишь жалкие крохи блестящих завоеваний буржуазии. Наряду с прочими священными, естественными правами человека декларация сохранила и священный институт права собственности, о который должны были разбиться все демократические вожделения.
То была эпоха буржуазного либерализма.
Но эпоха 89 года со всем ее угаром и волнениями проходила, и перед французами грозно встал сложный вопрос о консолидации революции, о закреплении тех начал, которые она завещала.
Франция разбилась на два враждебных лагеря: с одной стороны стояли жирондисты, буржуазные либералы, отстаивавшие принцип федерализма, полагавшие, что предоставление возможно большей доли свободы отдельным самоуправляющимся единицам есть единственный способ ликвидации старого порядка и осуществления великих принципов революции в жизни. Другие — якобинцы, демократы, принципу федерализма противопоставляли принцип централизации, доказывая, что только сильная государственная власть в состоянии справиться с центробежными элементами, раздиравшими Францию. Их мало соблазнял лозунг буржуазной свободы, написанный на знамени жирондистов. Воспитанные на доктрине Руссо они дорожили более равенством, чем свободой.