Нечто вроде предисловияМое эссе «Быть поэтессой в России» вышло в свет в мае 1976 года в Варшаве, в журнале «Литература на свете», в переводе на польский язык. До этого в Москве и в Петербурге, тогдашнем Ленинграде, прочли его многие, а некоторые из этих многих совершили ряд абсолютно безуспешных попыток напечатать его в толстых и в тощих журналах. С тех времен у меня сохранилась записка с перепиской двух начальников одного почтенного литиздания. Начальник поменьше — начальнику побольше: «Снять переборы в характеристиках Ахматовой и Цветаевой, вообще сделать это „полегче“… Если Вы одобрите это в принципе, в основе — мы „дожмем“». Но начальник побольше — начальнику поменьше: «Побойтесь бога. Смотри текст — куда зовет». Это были хорошие люди, они побоялись Бога и не дожали в основе. С тех пор пролетело более двадцати лет, ежегодно у меня было не менее пяти авторских вечеров, так что не менее сотни раз я читала самые, на мой взгляд, интересные фрагменты из этого эссе в Москве, Ленинграде, в других городах России и зарубежья, — не считая опубликованных интервью и печатных бесед, где было много цитат из этого текста. И мне казалось, что он уже как бы и напечатан. К счастью, на днях мое заблуждение вдруг рассеялось. Это — первая публикация на русском языке моего «крамольного эссе», содеянного в 1975 году.
Быть поэтессой в России труднее, чем быть поэтом
Прав Лорка: древнее могущество капли, которая веками долбит камень, вырубая в недрах горы сталактитовую пещеру, ворота для воздуха, света, вольного эха, — сверхъестественней, чем дружная сила гигантов, которые справятся с этим заданием гораздо быстрей, веселей, триумфальней.
А теперь — безо всяких преувеличений, намеков, иносказаний. Слушайте, что за дивное диво я вам расскажу…
Никому не придет в голову (и это — к счастью!) сравнивать любого из современных известных русских поэтов — с Блоком, Пастернаком и тем более с Пушкиным и Лермонтовым. Будьте спокойны, нет таких сумасшедших: русские поэты наших дней чувствуют себя замечательно в лоне и в свете великих измерений нашей прежней поэзии, и не грозит им никакая опасность со стороны убийственных, быть может, сравнений. И справедливо!
Русской поэзии русло иссохло бы и омертвело, если бы только одни гиганты жили там и свободно дышали, безжалостно и брезгливо вышвыривая на мертвящую сушу всех, кто слабей, и меньше, и мельче. Поэзию накрыла бы катастрофа. И сгинула бы, в никуда и в ничто испарилась бы ее столь перенаселенная, но живая, но самая жизненная, но единственно естественная среда обитания. И пусть ответят редкие гении, чародеи, драгоценные избранники муз — того ли они хотят?.. Молчание и улыбка. Они молчат, чтобы не искалечить, не изуродовать самых младших, не дай Боже, комплексами неполноценности. Они улыбаются — самым младшим, которые искренне и лукаво путают второпях (и по здравому размышлению!) свое и чужое, с наивностью дикарей сочетая порой свои клешные штаны с распахнутой блузой хрестоматийного гения. И пусть! На здоровье! Дабы только русло русской поэзии не стало безлюдной, бездушной пустыней, кладбищем, скорбно хранящим прекрасные образы, так сказать, невозвратного прошлого.
Так мудро и так милосердно («А вы чтите своего ребенка, — когда вы умрете, то он будет», — Андрей Платонов) относятся к своим поэтическим братьям, сыновьям, внукам, правнукам, пра-пра-пра-правнукам великие поэты. Их оплот демократичен, дружествен, миролюбив, они никого не судят и не карают, вполне полагаясь на справедливость далекого будущего, которое — для всех безболезненно! — развеет одним легким дуновением все, что было сиюминутным, случайным, смертным в искусстве. Классики терпеливы, смотрят сквозь пальцы и не спешат хватать за руку тех, кто шныряет, роется в чужих сокровищах, кладах, вкладах в поисках там чего-нибудь своего (какая детская рассеянность! разве можно найти то, чего никто не терял?). И все же, быть может, еще и как раз поэтому сокровища русской поэзии каким-то чудесным образом по воле судьбы не скудеют, а мало-помалу без особого шума притягивают к себе драгоценности нынешней скуповатой и не самой богатой Музы.
Но каждая русская поэтесса, которая родилась на сорок-пятьдесят лет позднее Анны Ахматовой и Марины Цветаевой, обречена, как спартанский младенец: сильным — жизнь, слабым — смерть.
Это, кроме всего прочего, и наш произвол судьбы воспел Гомер, разглядевший — с зоркостью ясновидца в темнотах своей слепоты — Сциллу и Харибду на скалах или где там еще… И поведал, сослепу озарясь, о единстве двух беспощадностей, одна из которых заглатывает, а другая (хуже того!) — еще и выплевывает.
И миновать их нельзя, можно только — меж них пролететь воздушным путем на собственной мачте, удравшей от корабля, который проглочен и переварен. Только на собственной мачте, с нею в обнимку, как тот Одиссей, когда цель — золотое руно, одиссейство, одиссействовать, одиссеянность…
Две великие русские поэтессы — Анна Ахматова и Марина Цветаева, Марина Цветаева и Анна Ахматова (здесь нет вторых, обе — Первые!) — обладали, кроме божественного таланта необычайной силы (гения — если хотите!), еще и буквально сверхъестественной силой духа, да и судьба каждой из них была, собственно, сплошным, чистым и таким непреклонным — изо дня в день! — героическим испытанием (это в наши-то времена еще более редкая для нас диковина и более драгоценный повод для изумления, чем даже масштаб их талантов), — что русский читатель, от цветаевских и ахматовских, ахматовских и цветаевских времен начиная, оставляет в живых лишь тех поэтесс, которых не проглотит, не выплюнет ни Та, ни Эта.
Нашу юность глотает Цветаева, нашу зрелость выплевывает Ахматова. Так — чаще всего.
Неукротимое иго вечных сравнений, соизмерений, ссылок то на одну из них, то на другую, то на обеих сразу — так нас читают, так слушают, так любят или казнят. Как будто посреди колоссальной площади, где вечно присутствует вездесущая, судействующая, пристально следящая толпа, установлен некий силомер для русских поэтесс, единица силы — 1 (один) ахмацвет, он же — цветахм! И та, кто захочет выжить в русской поэзии, выжмет — должна выжать! — на этом силомере грандиозное число ахмацветов. А сколько их надо выжать, чтоб выжить?.. А столько, сколько у них обеих, и с каждым годом все больше.
Благодарю за такой произвол судьбы! Поскольку с уплыванием лет, с течением времени, с каждым годом все глубже, все благодарней читают обеих. И все чище, все чутче отклик, близость, единокровное чувство их силы духа, их глубоко личной гражданской отваги в пространстве катастроф, их полной драматизма судьбы, всеми жилами сросшейся с народной историей, с суровой и плодной почвой народного эпоса и народного прекрасноречия -
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
А. Ахматова. 1961
…С помощью одних и тех же строк, строф и целиком привлеченных стихотворений чрезвычайно легко доказываются (и так же легко опровергаются!) какие угодно идеи, порой даже прямо враждебные друг другу. Цитаты, куски, фрагменты, выдранные из контекста всего поэтического собрания данной личности, данной жизни и судьбы, часто становятся столь многозначны, что вообще утрачивают свою первоидею в угоду идее, «притянутой за уши», грубо иль тонко навязанной комментатором-виртуозом. Это свойство всех цитат. Потому не люблю ими пользоваться и по мере сил обращаюсь к иным доказательствам, стараясь вообще избегать мероприятий и ситуаций, которые домогаются «вещественных доказательств» от чисто духовных идей. Конец уточнения.
Ахматова и Цветаева являются нам в своей грандиозной и страшной красоте. Обе не только не застыли в своих прижизненных размерах, не скрылись в тумане, не померкли, не засверкали салонным глянцем и лоском под полировальной машиной времени, но, напротив, невероятным, сверхъестественным образом возросли над своими прижизненными масштабами. Две несмолкаемые колокольни чудом раскачивают свои мощные колокола, упорно не прекращая исповедь, проповедь, заповедь. Так возник сан РУССКОЙ ПОЭТЕССЫ. По сану и честь, как писано в словаре Даля.
Эка невидаль — талант или гений! И что он сам по себе?! Ведь он бывает и вдохновенно честен, и вдохновенно лжив, совестен и бессовестен, доблестен и труслив, благороден и подл. Отбросим крайности. Но даже благородному таланту так часто выпадает случай искренне поприветствовать, предпочесть и вознесть правдоподобие, то есть ложь, выше правды (и более того — выше истинной сути), равновесие выше гармонии, функцию выше прекрасного. Было бы ханжеством утверждать, что к поэзии это все не имеет ни малейшего отношения, что это — «естественные издержки». Да, «издержки», но не чьи-нибудь, а поэзии. И не будем опять же лицемерными чистоплюями! Поэзия премило (и не на один день, и не на трое суток!) приемлет в свои ларцы не только подлинные, самородные, но и также искусно взращенные, искусственные жемчуга. Да, говорят, он — поэт, у которого правдоподобие, то есть ложь, вместо сути (любите, каков есть, и не требуйте того, на что не способен), равновесие вместо гармонии, функция вместо прекрасного. Уж таков он есть, ну и что с того?!