В. В. РОЗАНОВ
Л. Н. Толстой и Русская Церковь
Л. Н. Толстой: Pro et contra.
Личность и творчество Льва Толстого в оценке русских мыслителей и исследователей
Они не понимали друг друга; даже не знали. И — разошлись. До проклятия, с одной стороны (отлучение Толстого от Церкви с его впечатлением в обществе), до полного пренебрежения — с другой (отношение Толстого к Церкви). Софья Андреевна передала мне на вопрос, "как отнесся Толстой к отлучению его", что он "выходил на свою обыкновенную прогулку, когда принесли с почты письма и газеты. Их клали на столик в прихожей. Толстой, разорвав бандероль, в первой же газете прочел о постановлении Синода, отлучавшем его от Церкви. Надел, прочитав, шапку — и пошел на прогулку. Впечатления никакого не было".
Потом, может быть, — было впечатление, но как последующая волна от его собственных об этом предмете размышлений. Но никакой "волны" не поднялось в момент удара и от самого удара.
* * *
Духовенство наше страшно невоспитанно художественно, поэтически, литературно. И это не только справедливо относительно простых священников, но и относительно епископов и даже митрополитов. Митрополит Филарет Московский [1] был последним всесторонне просвещенным и художественно развитым лицом в составе русской иерархии. Его стихотворный ответ на одно стихотворение Пушкина, где говорилось о бесцельности жизни, указывает, что он был впечатлителен, и глубоко впечатлителен, к поэтическому слову. Но Филарет был вообще человек исключительных способностей. Чрезвычайно ученый архиепископ Херсонский и Одесский Никанор уже писал профессору Н. Я. Гроту, что он "имел терпение прочитать всего несколько глав "Анны Карениной"": но роман ему "показался так неинтересен, скучен и бессодержателен, что он его бросил, не дочитав". Между тем этот архиеп. Никанор известен в нашей ученой литературе как первый знаток позитивной философии Огюста Конта и английских его последователей, написавший самый серьезный разбор ее. Большинство же духовенства, и высшего и низшего, не читало — иначе как случайно и в отрывках — даже "Войну и мир" и совершенно не имеет понятия о других превосходных и небольших произведениях Толстого. Оно так занято предметами своей церковной службы, вообще своею собственною "церковного историей", истекшею и текущею, неудовольствиями и затруднениями в своих отношениях к светской власти, от которой зависимо, наконец экономическим своим обеспечением или, вернее, полною необеспеченностью (русские священники не получают жалованья), что ему "не до стихов и прозы". Если оно что и читает, то сочинения друг друга о разных духовных предметах; это — серьезные; менее серьезные читают газеты и низменную беллетристику. Вообще, они придают значение жизни своей сословной и — жизни государственной; но жизни литературной они не придают никакого значения, "не ставят ее ни в какое число", говоря языком пифагорейцев. Поэтому когда вопрос зашел об отлучении Толстого от Церкви, то духовенству субъективно он представился совершенно иначе, чем всему русскому обществу, наконец — чем России. Для Церкви и духовенства "отлучить Толстого" — значило выразить, что начал еретичествовать и оскорблять Церковь "один из литераторов, незаслуженно превознесенный, который писал романы из пустой жизни светского общества, совершенно уже не христианской по нравственности и быту". О Толстом знали только, т. е. знало духовенство, что он изображал балы, скачки, увеселения, охоту, сражения — все, "до духовных предметов не относящееся". И духовенство совершенно не знало, а в случаях знания — совершенно не понимало тот огромный, волнующий и тонкий духовный мир, в который Толстой проник с небывалою проницательностью. Духовенство наше не только литературно не образовано, но оно и психологически не развито: и сомнения, тревоги, колебания, мучения совести и ума Левина ("Анна Каренина"), Андрея Болконского и Пьера Безухова ("Война и мир"), Оленина ("Казаки"), Нехлюдова ("Воскресение" и "Утро помещика") — для него просто не существовали. Все это казалось "вздором и баловством барской души", праздной без работы и серьезного служебного долга.
Это — понимание одной стороны. Мы видим, что оно граничит с полным непониманием.
Но и Толстой, со своей стороны, совершенно не понимал Церкви.
* * *
Он знал Евангелие — да.
Он видел темноту и корыстолюбие духовенства. Видел его мелкую бытовую неряшливость, сказывающуюся в мелкой боязни перед большою властью, непрямоту в отношениях к богатым людям, от которых оно экономически зависимо; и равнодушие к нравственному состоянию народа. Действительно, духовенство сумело приучить весь русский народ до одного человека к строжайшему соблюдению постов; но оно ни малейше не приучило, а следовательно, и не старалось приучить, русских темных людей к исполнительности и аккуратности в работе, к исполнению семейных и общественных обязанностей, к добросовестности в денежных расчетах, к правдивости со старшими и сильными, к трезвости. Вообще не научило народ, деревни и села, упорядоченной и трудолюбивой, трезвой жизни. Это имело страшно тяжелые последствия. Бывали случаи в России, что темный человек зарежет на дороге путника; обшаривая его карманы, найдет в них колбасу; тогда он ни за что не откусит от нее куска, если даже очень голоден, если убийство случилось в постный день, когда Церковью запрещено употребление мяса. Это — ужасный случай, но он действителен. Толстой вывел это во "Власти тьмы", где даже убивают новорожденного ребенка, — но предварительно надев на него крест, т. е. приобщив его к составу верующих, введя в Церковь. В России есть много святых людей: и гораздо реже попадается просто честный, трудолюбивый человек, сознательный в своем долге и совестливый в обязанностях.
Это — общее несчастье России. Сколько в обществе и печати ни говорили об этом духовенству, оно было исторически глухо к этим словам. Оно не замечало, не чувствовало укоров. Таков дух и история Русской Церкви и русского духовенства: а известно каждому из личной жизни, как трудно сознавать, почувствовать и исправить специфические личные недостатки и пороки. Таким образом, этот страшный проступок духовенства есть, однако же, проявление только общечеловеческой, мировой слабости, безволия, бессознательности. Все — таковы: только мы и лично "таковы" в отношении других слабостей и пороков.
Толстой гневался и волновался около этих недостатков духовенства. Около его бесчувственности к слову, к укору. И волнение, развиваясь дальше, — выразилось в резком осуждении русских пышных церковных служб, пышных облачений и присущего духовенству значительного властолюбия и честолюбия. "К чему все это, когда вы не выучили народ даже воздерживаться от водки".
* * *
Конечно, Толстой был прав здесь. Но мелкою правдою. Есть в мировых и исторических вещах крупная правда и мелкая правда. Перикл[2] украсил Афины великими созданиями архитектуры и скульптуры — и истощил государственную казну на это. Афиняне бросились на него с жестокими упреками, и едва он сам не принужден был пойти в изгнание. Он спасся только, сказав: "Хорошо, граждане, расходы на статуи и храмы я приму на свой личный счет; но зато на них сотру надпись: "Воздвиг афинский демос", и выставлю надпись: "Это сделал для города Афин Перикл"". Афиняне взволновались и оставили прежние надписи, но приняли на себя и расходы, т. е. увеличение налогов. Другой пример: Сципион Африканский[3] спас Рим, победив Аннибала; но на поход в Африку истратил очень много денег и, главное, не записал всех расходов и не мог дать отчета. Народ, подговоренный агитаторами, в шумном собрании потребовал у него отчета. Молча он взглянул на неблагодарных граждан и сказал: "Сегодня годовщина битвы при Заме (где он разбил Аннибала); я иду в Капитолий принести благодарность богам. Кто хочет — пусть следует за мною". Впечатлительный народ под обаянием благородного слова кинулся за ним в Капитолий, покинув клеветников. В обоих случаях народ, требуя отчета в деньгах, был, разумеется, прав. Но он был мелочно прав: и оттого вообще не прав. В такую неправоту впал и Толстой.
Он не понял или, лучше сказать, просмотрел великую задачу, над которою трудилось духовенство и Церковь девятьсот лет, — усиливалось, и было чутко и умело здесь, и этой задачи действительно чудесно достигло. Это — выработка святого человека[4], выработка самого типа святости, стиля святости; и — благочестивой жизни.
Конечно, если бы русский народ ограничивался представлением, что убить не так грешно, как съесть мяса в постный день, — то в России не было бы возможно вообще никакому человеку жить, сам народ давно погиб бы в пороках и Россия как государство и нация развалилась бы. Но чем-то она держится. Чем? Тем, что от старика до ребенка 10 лет известно всем, что такое "святой православный человек"; тем, что каждый русский знает, что "такие святые — есть, не переведутся и не переводились"; и что в совести своей, которая есть непременно у каждого человека, все русские вообще и каждый в отдельности тревожатся этим образом "святого человека", страдают о своем отступлении от этого идеала и всегда усиливаются вернуться к нему, достигнуть его — достигнуть хотя бы частично и ненадолго.