Лев Копелев
Письмо Солженицыну
Саня!
Писать после операции еще не могу, поэтому вынужден диктовать.
На твое письмо от 11 января 1985 года попытаюсь отвечать в той же последовательности, в которой построено твое «обвинительное заключение».
— Суждения Карла Проффера[1] о писателях и литературных явлениях были всегда его личными. Он мыслил своеобразно и независимо, переубеждать его было трудно, почти невозможно. Он был цельный, душевно чистый и сильный человек, страстно влюбленный в Россию, в русскую литературу.
Однако наши мнения и о русской, и об американской литературе бывали часто не просто разными, но и противоположными.
Так, например, я не разделял его восторженного почитания Н. Я. Мандельштам, и романов Саши Соколова, высоких оценок прозы Марамзина. Он же не разделял наших высоких оценок твоей прозы, романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» (даже отказался публиковать этот роман, несмотря на наши настойчивые просьбы), книг Вл. Корнилова и др. Мы, бывало, яростно спорили. Но, так как Проффер воспитывался не в советской школе, а я уже давно начал «по каплям выдавливать» из себя большевистскую нетерпимость, то никакие литературные разногласия не мешали нам оставаться добрыми друзьями. Статьи его, на которую ты ссылаешься, я вообще не читал.
— Никакой «веселой встречи» в январе 1974 года не предполагалось. В тот день, когда я с тобой виделся действительно в последний раз, я подошел к тебе только потому, что мне сказали, будто ты хочешь о чем-то поговорить. И, между прочим, спросил тебя, не хотел бы ты встретиться с Профферами, которые в Переделкино (они приезжали не к тебе).
Мне казалось, что они, создавшие замечательное русское издательство, выпустившие первую полную библиографию тебе посвященных зарубежных публикаций, могут быть тебе полезны.
— Наши воспоминания об Ахматовой написаны строго по дневникам и письмам. О встрече с тобой она рассказывала и другим людям. Так же как и ты о встрече с ней рассказывал, вероятно, не только нам. Мы тогда же записали все, точно так, как слышали, и потом воспроизвели написанное, ничего не меняя. Почему же правду нужно считать «подпусканием черненького»?
— Сообщения твоих московских корреспондентов о том, что я тебя «поношу до неприличия», «исходя ненавистью» были, видимо, сильно преувеличенными (мягко говоря), отражениями таких фактов:
В твоих сочинениях, которые я прочитал уже после твоей высылки («Жить не по лжи». «Архипелаг ГУЛаг II», статьи в сборнике «Из-под глыб». «Письмо вождям», «Бодался теленок с дубом»), иные страницы вызывали у меня боль, горечь, гнев, стыд за тебя и жалость к тебе. В течение десятилетия ты представлял нашу литературу с таким замечательным достоинством, с такой безоговорочной правдивостью, и вот это достоинство, эта правдивость стали колебаться, давать трещины, обваливаться, потому что ты вообразил себя единственным носителем единственной истины.
Самые существенные возражения я изложил тогда же статье «Ложь победима только правдой», она ходила в самиздате, была издана за границей, недавно переиздана в сборнике моих статей «О правде и терпимости» (1982, изд-во Чалидзе), по моему настоянию вместе с заявлением, сделанным мной после твоего ареста 12-го февраля 1974.
За десять лет ни ты, никто из твоих сторонников не оспорили ни одного тезиса этой статьи.
Особую, личную боль причинило мне признание о «Ветрове». В лагерях и на шарашке я привык, что друзья, которых вербовал кум, немедленно рассказывали мне об этом.
Мой такой рассказ ты даже использовал в «Круге». А ты скрывал от Мити[2] и от меня, скрывал еще годы спустя. Разумеется, я возражал тем, кто вслед за Якубовичем утверждал, что значит ты и впрямь выполнял «ветровские» функции, иначе не попал бы из лагеря на шарашку. Но я с болью осознал, что наша дружба всегда была односторонней, что ты вообще никому не был другом, ни Мите, ни мне.
И ты подтвердил это как художник в написанном тобой автопортрете. Твой Ленин[3] не только мной был воспринят как талантливый автопортрет; в его отношении к работе, к себе, к женщинам, к дружбам отчетливо проступаешь ты.
Это, пожалуй, самый удачный из твоих автопортретов, он и художественно куда значительнее Нержина. Костоглотова и самовлюбленного «бодливого Теленка».
— В журнале «Время и мы» был опубликован только отрывок из моих «шарашечных воспоминаний». Книга «Утоли моя печали» издана в 1981 году в «Ардисе».
Прилагаю страницу, заключающую раздел о тебе. Что здесь «дрянь», что «сквозь зубы»?
Писательских претензий у меня никогда не было, но в одном я уверен твердо: я написал только то, что помнил и так, как помнил, себя я не щадил и не пытался ничего ни приукрасить, ни причернить.
Тем из описанных людей, кто был в Москве, я показывал текст — А. Любимову, Е. Тимофееву, С. Куприянову и др. Кое-кто просил изменить их имена и некоторые подробности биографий. От издания к изданию я ничего не менял, не переделывал, не подгонял к новым обстоятельствам и новым отношениям.
— История «хождения рукописи» «Щ 854»[4] изложена тобой теперь уже в личном письме столь удаленно от истины, что я прежде всего удивился, хотя за последние годы должен был бы перестать удивляться тому, как своеобразно ты «живешь не по лжи».
Первое знакомство с этой рукописью было нами тогда же записано. Тогда ведь мы (уже и еще) не боялись обыска.
Начиная с 1966 года мы все дневниковые записи прятали подальше, а потом и переправляли на хранение за рубеж. Таким образом наши архивы оказались в основном здесь, с нами. В них и дневники, и письма, в том числе и твои (с 1956 по 1973 — 64 твоих записей и писем, а здесь с 1980 по 1985, последнее письмо — седьмое). Письма частью в подлинниках, а частью в фотокопиях (подлинники хранятся в ЦГАЛИ, где у нас «закрытое хранение»). Дневники вели и некоторые из тех, кто читал рукопись до ноября, так что подлинная история документирована разными людьми.
Ты привез нам рукопись в мае 1961 года. Я начал читать при тебе же. И сразу сказал, что это мне нравится гораздо больше, чем «Шарашка». Позднее говорил, что могу повторить слова Ленина о Маяковском: «не знаю, как насчет поэзии, но политически своевременно».
Потом прочла Рая,[5] и мы вместе с тобой составили список тех, кому ты разрешил показывать рукопись, не выпуская ее из нашей квартиры и не называя имени автора: Всеволод Иванов, Вячеслав Иванов, Лидия Чуковская, Владимир Тендряков, Иван Рожанский, Лев Осповат… Не все из них тогда прочитали, но летом прибавились еще читатели. Когда мы вернулись в ноябре 1961 года с Кавказа после XXII съезда, в твой первый приход к нам (5-го или 6-го ноября) мы обсуждали, как теперь быть с рукописью. Мы вдвоем долго уговаривали тебя, что наступило время показать рукопись Твардовскому.
Никто из нас тогда не рассчитывал на публикацию.
Но после того, как рукопись побывает в редакции «Нового мира», ты уже не будешь отвечать за ее распространение.
И как именно передавать, мы с тобой обсуждали очень подробно. Решили, что передаст Рая через Асю Б.[6] а не я через Марьямова, так как Твардовский и некоторые другие члены редколлегии ко мне плохо относятся.
В тот день, когда я пришел к Твардовскому говорить о «Тарусских страницах». А. Б. сказала мне, что вручит ему рукопись в ближайшие часы и просила назвать какое-либо имя автора. И я надписал сверху «А. Рязанский».
С Твардовским у меня произошло резкое объяснение: он отказался вмешаться, чтобы предотвратить грозившее уничтожение большей части тиража «Тарусских страниц», ругал Паустовского, поэтому я уже не стал говорить о «Щ 854».
В то утро, когда он позвонил мне: «Оказывается, это вы принесли рукопись. Почему же вы ничего не сказали про нее?», я ему так и ответил: «У нас с вами получился такой неприятный разговор, что я не хотел испортить судьбу этой рукописи». Он возразил: «Ну, тут никакие разговоры не могли бы ничего испортить. Эта вещь как „Записки из Мертвого дома“. Кто автор?..» и т. д.
Рая отнесла А. Б. единственный имевшийся у нас экземпляр, сказала ей, что это произведение о лагере, настойчиво просила передать лично Твардовскому, минуя всех членов редколлегии.
Мы тогда условились в письмах и телефонных разговорах называть твою рукопись «Моей статьей». 14 ноября 1961 года ты писал: «…в воскресенье я слушал — не по телевидению, а по УВЧ-сопровождению — выступление Твардовского о редакционных планах „Нового мира“, — меня берут большие сомнения в том, что статья твоя им подойдет. Ну, да тебе видней, нужно ли?»
Именно так ты сомневался и колебался и в последнем разговоре.
Когда уже в 1962 году пошли слухи, что якобы именно мы распространяем рукопись и тем самым «ставим под угрозу публикацию», ты пришел к нам с претензиями, я был неприятно поражен. Я предположил, что ты поверил слухам потому, что мы раньше говорили о необходимости «самиздата», но оскорбляло недоверие: ведь мы же сказали тебе, что отдали единственный экземпляр. Тогда казалось, что ты, ошеломленный неожиданным успехом, испытал влияние подозрений Твардовского и работников редакции.