Вулис Абрам Зиновьевич
Воскрешение неумиравшего, или Жанры не горят (Предисловие)
A. Вулис
Воскрешение неумиравшего, или Жанры не горят
Предисловие
1
Пришло счастливое время, когда история русской советской литературы становится подлинной Историей.
На ее страницах, искромсанных ножницами недоговорок, исхлестанных пулеметной морзянкой цензурных многоточий, мало-помалу проступают, точно симпатические чернила, контуры славных, незаслуженно забытых имен - огромный неоплаченный долг настоящего перед прошлым. Возвращаются - один за другим писатели.
И восполняют самим своим появлением - пробелы в академической концепции: из каких кирпичиков, да на каких фундаментах, основах, опорах возводилась отечественная словесность.
Воскрешая писателей, мы делаем большое дело, но оно - только полдела. Не менее важна для общества реабилитация жанров. Что греха таить, упраздняя писателей, запрещая их произведения, сталинская идеологическая опричнина расправлялась заодно и с целыми литературными направлениями или жанрами. Происходила эта экзекуция по принципу чрезвычайно простому (хотя из-за своей завуалированноcти неочевидному). Резко критиковали, допустим, сатирика Н., затем не менее резко критиковали сатирика О. Параллельно могли произноситься пламенные речи по поводу: как нам нужны сегодня, в наш бодрый оптимистический период истории, не свободный, правда, от отдельных нетипичных недостатков, Гоголи и Щедрины.
Но, независимо от того, допустил ли кто из помянутых сатириков какой-нибудь художественный - или, боже упаси, идейный - промах, пищущей публике (кому - на уровне сознания, кому - подсознательно) уже было ясно: сатира находится в опале. Персона нон грата плюс персона нон грата дают в сумме неизбежный результат: литература нон грата. Понял намек? Тогда разворачивайся на сто восемьдесят градусов, выбирай подходящий румб и валяй в новую жанровую область от греха подальше.
Среди жанров нуждающихся в реабилитации - и заслуживающих этой "милости",- русская сатирическая повесть двадцатых - тридцатых годов. Явление достаточно сложное, противоречивое, неосвоенное, но, вместе с тем, реальность, которую ладонью, прижатой к глазам, не упразднить.
Она, эта повесть, во времени состоялась и являет незыблемый, неопровержимый, очевидный факт литeрaтурной истории.
Очевидное, как правило, не требует доказательств. Но на сей раз перед нами исключительный случай. Сатирическая повесть, активно развивавшаяся в нашей литературе двадцатых-тридцатых годов, не была узаконена декларациями, не была сплочена в единый корпус соответствующими альманахами или сборниками. Так и осталась она рассыпанной, рассредоточенной по индивидуальным "творчествам". И ее наличие надо обосновывать: чтобы усмотреть в разбросанном материале единый, самостоятельный, суверенный организм со своим собственным эстетическим и нравственным статусом, требуются интенсивные и весьма разнородные усилия: от инвентаризации, систематизации, накопительства до абстрактных рассуждений и полуфантастических гипотез.
Важнейшая отличительная черта всей нашей "большой сатиры" пореволюционного периода - высокий интеллектуальный пафос, который без натяжек можно назвать философским. Союз смеха и сосредоточенной мысли вовсе не такой нонсенс, как может показаться на первый взгляд.
Наидревнейший пращур всех жанров комического - притча - впервые являет миру этот синтез: смешная сценкаи выкристаллизовывающаяся (или даже выпархивающая) из ее перипетий "резолюция", которую можно назвать основной идеей, моралью, авторским выводом, художественным итогом или еще как-нибудь, но под любым псевдонимом она останется абстрактной мыслью.
Эталонный синтез литературы и понятийного, логического мышления философские повести Вольтера: "Кандид", опровергающий на иллюстративных примерах концепцию "все к лучшему в этом лучшем из миров", "Простодушный", где критерием общества со всеми его несовершенствами избрана "чистая доска" неиспорченного миросозерцания... При кажущемся однообразии философские повести Вольтера сосредоточили в себе неисчерпаемый арсенал сатирического разнообразия. Многие типологические модели, снискавшие себе славу в репертуаре позднейшей сатиры, начались у Вольтера.
Аналогия между сатирической прозой двадцатых годов и философскими повестями Вольтера позволяет ощутить генетическое единство жанра (общность происхождения!).
Что до единства "организационного", то настоящее издание и представляет собой первую попытку наверстать упущенное, представив современному читателю предварительную, прикидочную картину жанра.
В мировой культуре устоялись и закрепились некие национальные типы (и стереотипы) смехового творчества.
Принято говорить об английском юморе, о французской комедии эпохи Просвещения и испанской комедии семнадцатого века, о немецких шванках, о еврейских анекдотах, о каверзных вопросах армянского радио, о русской сатире XIX века и т. д. Русская сатирическая повесть двадцатых - тридцатых годов столь же колоритна и самобытна. Она в такой же мере - явление.
Почему ей так не повезло с признанием? Как и во многих других случаях, свою роковую роль на пути искусства к славе сыграли неумолимые и вездесущие исторические обязательства. В двадцатые годы жанр, подобно актеру-вундеркинду, преуспевал, добиваясь аплодисментов и пожиная лавры на самых разнообразных сценических площадках. Была еще совсем бездумная юность, кружилась голова - от безграничной свободы, от читательских восторгов, и сказочно легко было выйти на печатные страницы, и как-то совсем не думалось о будущем, которое - при надлежащих заботах со стороны доброжелателей-критиков- могло бы оказаться у жанра почтенным, солидным, этаким пенсионно-академическим, с многотомными фолиантами плюс реверансы в печати под занавес.
Наступили суровые тридцатые годы. У общества - вернее, у сталинских воевод, узурпировавших право вещать от его имени, появились новые требования к печатным изданиям, а значит, и к художественному творчеству: в том смысле - что следует писать, дабы иметь гарантию опубликоваться. Сатирические и юмористические журналы, исчислявшиеся в двадцатые годы десятками, к тридцатому году - как гром грянул - исчезли мгновенно. Остался один "Крокодил" - да и он помрачнел и перешел на фельетонное обличение мелких конкретных недостатков- тех "отдельных", "нехарактерных для социалистической действительности явлений", которые "достались нам от проклятого прошлого". Не верится сегодня, но ведь господствовала именно такая идея: социализм настолько прекрасен, настолько монолитен, светел и безошибочен, что всякий порок, грех или даже просчет - оттуда, из старорежимного далека (если не с чужого берега...).
Мановение запретительной волшебной палочки (природа, смысл, характер ее волшебства с достаточной оче - видностью раскрыты публикациями современной периодики) - и пропал сатирический роман. "Золотой теленок" был последним произведением большой сатирической прозы, коему удалось к началу 30-го года прорваться на публику, на страницы журнала "30 дней", в быстро сужавшуюся щель дозволенного. Да и то с помощью Горького. А потом на целые десятилетия установился негласный запрет на сатирический роман, и нарушен был этот мораторий только после XX съезда КПСС.
Вряд ли моя статья является тем местом, где следует раз и навсегда устанавливать демаркационную линию меж - ду романом и повестью, до конца выяснять, в чем состоит их различие. Но попытка найти под многозвездным небом жанра ориентиры неизбежна: иначе в дальнейшем станет неизбежной терминологическая путаница с подтасовками смыслов, понятий, выводов.
Прежде всего, бесспорен чисто количественный признак дифференциации: одно от другого отделяется и обо - собляется объемом. Роман велик, многостраничен, ассоциируется со словом "том" и на уровне жестикуляции выкраивается из пространства тем же движением пальцев, каким показывают, скажем, толщину кирпича. Легко произвести при помощи суффиксов гиперболический образ романа, получится: "романище". Суффиксы не врут: они подчеркивают именно характерные, перспективные качества предмета, векторы его развития и роста. Вот ведь и поэтика жанра тяготеет к событийной невоздержанности и оптическому максимализму, к поистине детской гигантомании, стремящейся охватить весь мир до предела.
А что повесть? "Повестища" о ней не скажешь - как раз по той причине, что на великие масштабы она не посягает и не претендует: ни сама по себе, что называется, в страничном выражении, ни по "оприходованной" действительности. С такой точки зрения всякий небольшой роман- уже повесть, а всякая большая повесть - как бы отчасти и роман. Сознавая, впрочем, что сия теоретическая хитрость чересчур примитивна, добавлю еще один, очень существенный, по моему мнению, параметр: повесть субъективнее романа, в ней, как отмечается многими исследователями, сильно "я" рассказчика; с другой стороны, роман объективнее повести, в нем ярче выражена связь прозы с эпосом.