Урок у детей: "Если тело — автомобиль, то душа —.?"
Дети отвечают: "шофер", "мотор", "бензин".
Лиза отвечает: "тормоза".
"Поэзия — не образ жизни, не стиль, не метод.
Стихотворение — система координат, но не оно в нее вписано, а она — в него".
"Если бы мне дали вторую жизнь, я была бы балериной. Третью — модницей. А четвертую — опять балериной".
Разговор с пятилетней Наташей. "Мам, за что ты меня любишь?" Говорю: "Просто так. Ни за что". Она мне: "Я бы на твоем месте сказала: за все".
Матвеич, мой папа, дернув меня за цепочку с крестиком: "А если твой следующий муж будет каким-нибудь футуристом, что ты будешь носить вместо крестика?"
В студии с детьми. "Кого вдохновляет муза трагедии?"
Ярослав: "Неудачников".
"Отныне что ни пенье — отпеванье,
что ни успенье, то неуспеванье
допеть дуэтом. Остается — хором,
рыданья подавляя соль-минором.
А ты молчишь. Твое молчанье сольно.
Тебе не больно. Курица довольна. "
МАРТ.
"Под черепаховой гребенкой
заката: надо же я — рыжая!
А, может быть, родить ребенка?
Не может быть, что снова выжили!
И эскалация помойки.
И сквозняками просифонило.
И не поймешь — еще настройка
или давно уже симфония?. "
3 °CЕНТЯБРЯ.
"День ангела. Нелетная погода.
День Мученицы, аки день танкиста,
любимый праздник нашего народа.
Как в танке, глухо в поднебесье мглистом,
а выше — тишина глухо-немая,
слепые звезды. Милостивый Боже,
Ты знаешь, я прекрасно понимаю
тех, кто в Тебя уверовать не может. "
"О чем? — О выживанье после смерти
за счет инстинкта самосохраненья,
о мягкости, о снисхожденьи тверди
небесной напиши стихотворенье.
SOSреализм — вот метод. Каждой твари
по паре крыльев — рифм — воздушных весел,
чтоб не пропали, чтобы подгребали,
чтоб им дежурный голубь ветку бросил
небесной яблони, сиречь, оливы,
цветущей, пахнущей, вечновесенней.
О том, что умирание счастливым
заметно облегчает воскресенье. "
Москва. Декабрь 1999 года.
“ВЫРАЖАЕТСЯ СИЛЬНО РОССИЙСКИЙ НАРОД!”
Тема этой анкеты выросла прямо из редакционных будней. Уважаемые авторы — и поэты, и прозаики — борются за возможность использовать в творчестве любую — без каких-либо ограничений — лексику как свое невесть кем попираемое конституционное право, а не менее уважаемые читатели предъявляют нам по этому поводу вполне обоснованные претензии (“почему мы должны за свои деньги…”). Вот мы и решили обратиться к некоторым литераторам и одному примкнувшему к ним режиссеру со следующими наболевшими вопросами:
1. Как лично вы относитесь к употреблению в искусстве так называемой ненормативной лексики?
2. Актуально ли сегодня, с вашей точки зрения, деление лексики на цензурную (нормативную, литературную) и нецензурную (ненормативную, обсценную)? Если, как считают некоторые, такое деление себя изжило, то является ли это прогрессивным движением от принуждения к свободе или процессом разложения, действительного кризиса в обществе и культуре?
3. Не считаете ли вы, что в перспективе все лексические слои современной речи переплавятся в единое (не табуированное) целое, так что новые поколения уже не будут обращать внимания на то, что когда-то шокировало, раздражало или огорчало их отцов и дедов?
1. Употребление так называемой ненормативной лексики, по моему мнению, полностью оправдывается, когда в этом есть художественная необходимость. Скажем, у Венедикта Ерофеева именно использование ненормативной лексики и создает уникальный художественный стиль. Его гениальный роман просто не существовал бы, если бы автор поставил своей задачей написать его “стерильным” языком.
Что же касается моей собственной работы, я не обладаю достаточной мерой артистизма, чтобы заставить работать на себя эту пограничную, опасную, исключительно богатую область языка. Но я хочу оставить за собой право распоряжаться собственной речью. На первой странице моей последней книги “Веселые похороны” присутствует слово, которое на бумаге выглядит как “pizдец”. Его нарисовал на майке герой — смертельно больной художник, и сделал это с улыбкой… Матерная брань звучит по-разному: то омерзительно и грязно, то — остро, талантливо, смешно. И мы всегда чувствуем эти нюансы.
Гораздо более, чем ненормативная лексика, мне омерзительна роль цензора. Именно цензора мне более всего хочется послать не просто на три буквы, а сделать это виртуозно, элегантно, изысканно. Но нет у меня нужного дарования….
2. Деление лексики на цензурную и нецензурную, нормативную и ненормативную не только не актуально, но и очень условно. В конце концов, на светском рауте даже слово “сопли” неуместно, а между тем это прекрасное слово, не имеющее синонимов. Острая насмешка над ханжеской попыткой обойти его имеется в литературе — не угодно ли? — вместо “вытереть сопли” — “обойтись посредством платка”…
3. Лексические слои современной речи даже и не собираются переплавляться в единое целое. Испокон веку живой язык делился на региональные, социальные, профессиональные, возрастные и другие разновидности, своего рода “фени”. Между ними происходят всякие интересные взаимодействия, но мне кажется, что никакого “усредненного” языка быть не может. Взгляните на сегодняшние газетные тексты — это же совершеннейшая “феня”. И, скажем, молодежный жаргон, даже самый острый, мне представляется гораздо более интересным с точки зрения языка. Там слышится иногда живое, новое слово.
Язык живет, дышит, выбрасывает на берег, как морская волна, то мусор, то драгоценную жемчужину, то дохлую рыбу. И пусть живет.
Видит Бог, я не собиралась отвечать на эту анкету. Ну куда мне? Столько молодых и рьяных знают и умеют сказать про это так, что мне и не снилось. К тому же на столе у меня дивная книга — двуязычный журнал по русской и теоретической филологии “Philologica” и в нем — Цявловский со своим исследованием знаменитой баллады “Тень Баркова”. Уж сказано так сказано. Но прелесть жизни в России — в непредсказуемости моментов этой жизни, в чистой игре в наперсток, когда не знаешь, как тебя подставят и чем возбудят.
Вот и со мной. Живу себе тихо и целомудренно, чиню свой примус, никого не трогаю и анкетку “Нового мира” отодвигаю от себя подальше, как мне не присталую.
Но Россия! Но жизнь! Но наперсток!
По телевизору оказывают честь ревнителям чистоты речи. Малый театр. Задумчивый покойный Островский в халате при входе. В президиуме, слава Богу, живой драматург без халата. И ревнители — Зюганов и Селезнев. Глаза у них добрые-добрые… Как и полагается радетелям. “Я просто стесняюсь, — стесняется Селезнев, — говорить слово „транш””, — и на лице легкий румянец, как от первого поцелуя. Мимическими средствами спикера поддерживают однопартийцы и единомышленники в борьбе со срамным словом.
Тут-то и случилось со мной то, что я себе в голову еще накануне не брала. Я поняла: если они — Зюганов и Селезнев — за чистоту речи (хоть за какую), то я категорически и навсегда против. Потому как именно их вожди придумали поставить двух глухонемых наборщиков, мужа и жену, чтоб набирать “Тень Баркова”. Это ими — всеми вместе — была создана и внедрена такая затхлая уткоречь, что живому русскому человеку, простому Феде и Васе, выживать можно было только с матом. В нем крылась единственная возможность выразимости и понимаемости после всех этих орсов, уксов, ниипроммашей и прочей, извините, хрени, по сравнению с которой бедный транш — просто цветочек с клумбы. К великому горю, так было на Руси всегда: жуткая фальшивая власть-система — и оторопелый от нее народ. Степень несовпадения всегда соответствовала силе падения с высоты молотка на большой палец ноги и соответствующей реакции. Типа: “Транш твою мать!” Никогда, никогда ничего не изменится, даже если все наборщики будут глухонемыми, а всем читателям выколоть глаза.
Да, писатели будут пытаться найти — у них нет другой миссии — язык, соответствующий состоянию человеческой души, дабы не лгать. Лучшие из них находят его, не впадая в экспрессивность матерщины. Другие не откажут себе в радости использовать народный восклик, будучи уверенными: искреннее и крепче все равно не скажешь. Кто я такая, чтобы их судить? Чистота речи — это не замена “переводом” (или “подаянием”) “транша” и не явление игуменьи (ревнителей) в самый что ни на есть момент, когда горло переполнено словами заборов:
И с острым ножиком в руке игуменья явилась…
Являют гнев черты лица,
Пылает взор собачий.
Но вдруг на грозного певца
И хуй попа стоячий
Она взглянула, пала в прах,
Со страху обосралась,
Трепещет бедная в слезах
И с духом тут рассталась.
(Пушкин.)