Но мода пошла и вглубь — она стала для многих миллионов людей системой ориентации в самых различных областях жизни. Она стала одним из новых средств связи между людьми. Связи закодированной и близкой к образной и поэтому более свободной от логики. Она, как печная труба, создает некую эмоциональную общественную тягу, которая организует движение интересов мельчайших частичек огромных человеческих масс и вследствие этого становится компромиссной связью между человеком и окружающим его миром…
Но из компромиссной связи мода становится новой властью над человеком. «Лихая мода, наш тиран, недуг новейших россиян» — какою она была еще при А. С. Пушкине, она становится настоящим диктатором. Эта власть не исходит от одного лица или группы лиц, она становится особой властью многих над одним. И эта власть незаметна, она осуществляется как бы изнутри, через вкусы и привязанности самого человека, которые на самом деле продиктованы все той же модой. И тут она проникает во все: во взаимоотношения, в мир чувств, в самые сокровенные тайники интимной жизни. Так происходит чудовищное предательство моды — в ней обнаруживается механизм роботизации человека, самой его индивидуальности, как последней суверенности.
Социалистическая культура, обращенная к массам, призвана была с самых первых своих шагов обороняться от бездуховности, мещанства, от стихии буржуазной «массовой культуры». Наше искусство сумело воспитать читателя и зрителя, как ценителя искусств: успех поэтов 50—60-х годов, популярность выставок и вернисажей, книжный бум, глубокий и всевозрастающий интерес к памятникам национальной культуры, интерес к старине, к своим корням, к фольклору, увлечение всеми видами документалистики — все это не случайно в нашей культурной жизни.
Но везде к каждому проявлению духовной активности присоединяется обыватель и мещанин: интерес к творческой личности диктуется ее популярностью, взятие автографов чуть ли не на туалетной бумаге часто исчерпывает интерес и любопытство «к искусству», книги приобретаются как вещи, интерес к старине в этих случаях диктуется уже его престижностью. Так сбылись слова А. И. Герцена: «Снизу все естественно, как к благополучию, тянется в мещанство, сверху все само впадает в него по невозможности удержаться. В этой среде Альмавива равен Фигаро». И мещанин интеллигентствует и интеллигент впадает в мещанство «по невозможности удержаться». И где та грань, которая разделяет одно от другого?
Я бы не рискнул сегодня показать пальцем на мещанина, я бы испугался, не укажу ли я на близкого и любимого человека. Понятие «мещанин» потеряло свои социальные признаки, я встречал мещан в среде и академиков, и рабочих. Понятие провинции тоже исчезло, как география мещанства: я видел поразительно духовных ребят в Чимкенте, я вижу совершенно бездуховных в любой из столиц. Мещанство сейчас представляется мне духовной болезнью современного человека, как любая порча, как перхоть, как трахома. Поэтому черта отчуждения может лежать и между людьми и внутри самой личности, как ее борьба с собой.
Здесь, в этой борьбе, в столкновении рожденной советским искусством традиции зрителя — ценителя искусств со стихией мещанской психологии и массовой культуры происходит основной бой за духовное, человеческое, одухотворенное. И все своеобразие этой борьбы в выяснении подлинных позиций, в столкновении с демагогией, болтовней, пустотой, прикрытой громкой фразой, и беспринципностью, прикрытой симуляцией принципиальности. И тогда загадка зрителя — различить в духовном смысле величины мнимые и подлинные. Как преодолеть субъективный фактор оценки, как освободиться от давления стереотипа, как преодолеть современное «клиширование» нашего восприятия? Особенно, когда слух и сплетня все более претендуют на «подлинные сведенья», они даже могут противопоставить себя науке, как точке зрения «слишком уж официальной» и даже «ограниченной», тут старые предрассудки начинают претендовать на высокое звание «твердых убеждений» и в этом качестве становятся особенно «краеугольными», читать никто не хочет — все писатели, процветают «точки зрения» без всякого зрения или знаний, когда, минуя доводы, сразу приходят к выводам и тут… однако, терпение…
Говорят, что истина рождается в споре. Хотя бывают споры, в которых истина, наоборот, умирает, и вместо нее рождаются химеры. Сегодня жизнь известных истин полна неожиданностей — они то и дело превращаются в загадки, Как сказал поэт:
«Был этот мир глубокой тьмой окутан. Да. будет свет! И вот явился Ньютон. Но сатана не долго ждал реванша — пришел Эйнштейн, и стало все, как раньше!»
Буря современной физики разом опрокинула кажущуюся окончательную ясность ньютоновского мира. Наука открыла новые тайны — это дало ей, возможность совершать невиданные открытия. Нечто очень похожее произошло в гомосфере — с духовным миром людей, только несколько наоборот: на смену тайне смысла жизни и всем вечным вопросам пришла, изгнанная из науки, кажущаяся окончательная ясность мира, массовой культуре не нужны новые тайны, она умудряется закрывать старые, ей не нужны открытия, она жаждет сенсаций,
Я подозреваю, что уровень рождаемости истин в спорах сегодня сильно снизился. Вместо того чтобы стремиться к серьезному знанию, позициям, искать аргументы, все чаще спорят, как на ринге — главное активность и упреждающий удар: «не тот прав, кто прав, а у кого больше прав»! Зачем доводы, когда важны выводы: «Есть два мнения: одно мое — другое глупое!» Обыватель строит полемику на своем уровне.
Картина «Чучело» еще до выхода на экраны приобрела репутацию спорной. Логика восприятия фильма была приблизительно такая: «Мы-то поняли, но поймет ли верно картину широкий зритель?» Первые зрители благодарили за картину чуть не со слезами на глазах, но при этом выражали опасения, что учителя картину, конечно же, не примут. Подавляющее количество учителей приняло картину всем сердцем и поняло гораздо глубже других, но многие поговаривали, что детям картину, пожалуй, показывать не стоит — не разберутся.
На детской аудитории вся эта история повторилась, как в зеркале, — старшие сомневались, что картину поймут младшие: десятиклассники не надеялись на семиклассников, семиклассники сомневались в пятиклассниках. Фильм был показан трем тысячам секретарей комсомольских организаций средних школ, собранных из разных городов и республик в подмосковном лагере ЦК ВЛКСМ. Он обсуждался в отрядах, на общую дискуссию пригласили и меня.
Некоторые, явно «заруководившиеся» ребята выразили сомнение: «Фильм замечательный, мы его поняли верно, но поймут ли его так же верно рядовые комсомольцы?» «Заруководившимся» был дан шумный и решительный отпор, да такой единодушный и веселый, что они потом долго краснели — ярче, чем повязки на рукавах дежурных.
Центральный детский кинотеатр города Москвы опросил даже учеников 3—4-х классов. У этого возраста восприятие еще, так сказать, черно-белое: мир четко делится на хорошее и плохое, на «наших» и «ихних». «Понравилось, — писал Миша из 4-го, — что Лена была смелая и добрая. Не понравилось, что Валька ловил собак и обзывался на взрослых». «Не понравилось, — писал Костя из 3-го, — что Димка предал Лену. Он был ненастоящий мужчина и испугался Правды».
Это был первый период спора по картине, картина оказалась неожиданной, требовала не совсем привычной степени откровенности.
Но, конечно, самый важный период спора начался тогда, когда обнаружился уже не предполагаемый, а подлинный зритель, решительно не принимающий фильма и обвиняющий его в отсутствии правды жизни и даже вредности. Пресса решительно поддержала картину. Но появилось много публикаций, сталкивающих «два мнения» по фильму. Читателям как бы предлагалось самостоятельно выбрать одно из них. Этот период для меня закончился спокойной и доказательной статьей в газете «Правда», которая как бы подытожила дискуссию и выбрала наконец одно мнение из двух — картина состоялась. К этому времени были опубликованы данные опроса широкого зрителя в «Советском экране» — зритель решительно поддержал фильм.
Однако для меня спор далеко не закончен. «Чучело», с моей точки зрения, в полном смысле слова «вызвало огонь на себя», оно дало возможность обнаружить «противника», его позиции, как говорится, «засечь его огневые точки». Интересно, конечно, просто столкнуть две точки зрения, как это недавно сделала «Литературная газета», напечатав письмо полковника милиции в отставке М. П. Галкина и в ответ — мнение о фильме замечательного советского педагога Антона Калабалина. Письмо Калабалина великолепно, умно, тонко. Рядом с ним нападки Галкина кажутся явно неубедительными. Но сегодня, наверно, дело уже не в защите фильма от нападок. Письмо Галкина дает более широкие и важные возможности, оно само просится, чтобы его серьезно проанализировать, оценить, как факт чрезвычайно показательный — в нем содержится позиция, нуждающаяся в самой принципиальной оценке. И к тому же я все чаще убеждаюсь, что правота как-то слишком скромна, тогда как неправота не боится быть и громкой, и смелой, и решительной.