Преданный Вам
Н. Лесков.
10 января 1893 г. Петербург.
Воскресенье, вечер.
Горячо благодарю Вас, Лев Николаевич, за Ваше письмо. Оно принесло мне то, что было нужно: «у нее кроткие глаза», и Вы ее уже не пугаетесь и с нею освоились. Это имеет много успокоительного. Думать «о ней» я привык издавна, но с болезни моей овладел мною ужасный, гнетущий страх, – я, кажется, просто боялся физических ощущений от того, что «берут за горло». Когда меня мучит ангина, я все помню и хочу овладеть собою: припоминаю «тернием окровавленную главу», вспоминаю кончину Филиппа Ал<ексеевича> Терновского (удивительную по благодушному спокойствию) и думаю о Вас, но боль все превозмогает, и я теряюсь от страданий и трепещу, что они могут достигать еще высших степеней мучительства. Умереть есть дело неминучее, и мучителен не шекспировский страх «чего-то после смерти». Это не страшно, но страшат муки этого перехода. Терновский (который очень любил Вас) умирал, претерпев множество унижений, лишений и угроз от мстительности Победоносцева, но все был весел и шутил. Умирая, он попросил карандаш и слабою рукою написал: «Одно печально в моей смерти, что Победоносцев может подумать, что он мог убить человека». Когда Лебединцев прочел, – умирающий ему еще улыбнулся и вскоре отошел. И сколько людей исполняют это с достоинством, а страх все это может обезобразить, испортить. Вот где причина и место страха. Если можете, скажите мне что-нибудь на это, вдобавок к тому, что у нее «кроткие глаза». Ваши слова мне все в помощь. Мне стыдно приставать к Вам, но я слаб и ищу опоры у человека, который меня сильнее, – не оставьте меня поддержать. Я, конечно, очень рад, что Вам не противно то, что я пишу. Когда я пишу, – я всегда имею Вас перед собою и таким образом как бы советуюсь с Вами. «Импровизаторов» я писал сравнительно здоровый, а «Пустоплясов» при 39° жара в крови. Как я их написал – и не понимаю! И все это наскоро, и кое-как, и в отвратительных условиях цензурности, при которой нельзя делать поправок в корректуре… Там есть вымарки очень бессмысленные, но вредящие ясности рассказа. А самый рассказ пришел в голову сразу (за неимением сюжета) после спора о Вас с Татищевым в книжной лавке. «Что бы сказали мужики, да что бы сказал он мужикам?» Я и сделал наскоро такой диалог в мужичьей среде на темы, с которыми лезут в разговорах о Вас. – Третьего дня была у меня Люб<овь> Як<овлевна> и говорила, что ей цензор сказал, что «он все узнал», а узнал он то, что его «подвели», потому что «пустоплясы – это дворяне, а на печи лежал и говорил Толстой»… Сытину теперь этого рассказа будто уже не позволят. Вот чем заняты!
«Сев<ерному> вестнику» желаю всякого успеха, но боюсь, что они с этим делом не справятся: задавит их «макулатура», которой они волокут большую груду и освободиться от нее не умеют. А потом их угнетает цензура, и они от нее тоже не избавятся. Письма Смирновой о Гоголе и о Пушкине будут иметь свое литературное значение для литературного круга, но читателя они не привлекут. Притом я боюсь, что оба писателя в рассказах Смирновой выйдут сентиментальными и не в большом интересе, а особенно Гоголь может выйти раскрашенным в те именно краски, которые надо бы с него по возможности сводить, а не наводить их гуще. Пока журнал под цензурою, ему, разумеется, будет хуже всех, которые издаются без цензуры, и потому работать в нем особенно трудно. Из Ваших 12-ти глав я читал 7. По-моему, все это нужно, и все хорошо, и все «на пользу». Не оставьте меня добрым словом.
Любящий Вас
Н. Лесков.
11 января 1893 г., Петербург.
От всего сердца благодарю Вас, Лидия Ивановна, что Вы меня навестили. Это очень мило с Вашей стороны и глубоко меня тронуло и обрадовало как за себя, так и за Вас и за род человеческий, которому нужны люди с жизнеспособными сердцами. Потом мне досадно, что я совсем не мог говорить с Вами, и я боюсь, что Вы не скоро зайдете ко мне во второй раз. Пожалуйста, знайте, что я чувствую, сильное сродство с Вами и имею духовную потребность Вас знать и иметь с Вами умственное общение. Если Вам не тяжело, подарить мне иногда часок Вашего времени, – пожалуйста, навестите меня и знайте, что для меня с Вами приходит интерес к жизни и радость от встречи с разумением жизни. «Мимочкой» я, конечно, занят очень сильно и очень интересуюсь знать, какими сторонами Вы ее теперь поворачиваете к солнцу, но я не думал давать Вам советов… Я просто очень заинтересован. Читать до отделки своих работ никогда не следует, но просматривать отделанное с тем, в ком есть понимание дела, – очень хорошо. Любой художник Вам скажет, что собственный глаз иногда (и даже часто) «засматривается» и не замечает, где есть что-то, требующее пополнения или облегчения. Иметь перед собою толкового слушателя – это не значит, подвергать себя опасности «перестать быть собою». Л. Н. читает свои вещи по рукописи, и Гоголь и Тургенев делали то же. «Мимочка» есть мастерское произведение, но ведь Ваве на Кавказе надо было положить какую-то черточку, которой не положено, вероятно, потому, что «глаз присмотрелся» и не замечал. Простолюдинов Вы описываете не так смело и бойко, как светских людей, но няньки в беседке все-таки превосходны, а армянин с Катею не получили от Вас всего, что им было нужно и что Вы могли им дать, вполне оставаясь «сама собою». – Вам нечего бояться: у Вас ясный ум, прекрасно настроенное чувство и большой талант.
Дружески Вам преданный
Н. Лесков.
13 января 1893 г., Петербург.
Благодарю Вас за Ваш ответ и за обещание навещать меня, но скорблю, что Вы, должно быть, горды… Однако я буду стараться не бояться этого, хотя вообще я боюсь людей гордых. Двойственность в человеке возможна, но глубочайшая «суть» его все-таки там, где его лучшие симпатии. «Где сокровище ваше, – там и сердце ваше».
О «Мимочке» я могу не говорить, но какое это лишение и зачем оно. Разве мы «кружева плетем», а не идеи на дьяволов. Ведь у нас есть общая идея, в преданности которой есть наше «сродство», и вот о способах служить этой-то самой идее и надо «не говорить»… Какой ужас. Мучительная, проклятая сторона, где ничто не объединяется, кроме элементов зла. Все желающее зла – сплачивается, все любящее свет – сторонится от общения в деле. Л. Н. много сделал, чтобы поставить это иначе, но я боюсь, что с ним это направление и пройдет…
Однако я в моей жизни так много перемучился за литературу и так много говорил о «Мимочке», что могу дать Вам обещание не говорить о ней более. Я скажу напоследях только одно: я хотел этой вещи занять такое место, чтобы она не только «нравилась» (как кружева), а чтобы она «жгла сердца людей», и Вы должны ее довести до этого.
Простите.
Н. Лесков.
Вчера я писал Льву Н-чу и сообщил ему, что Вы меня навестили, и что я был этим очень счастлив, и что Вы пришли ко мне, так сказать, «во имя его», стало быть он как бы был среди нас. – Я ведь Вам не сказал, что он хотел приехать ко мне… Это меня очень взволновало, потому что имело множество таких сложностей, которых совсем не надо.
Когда я здоров, я ухожу гулять в 2 часа; до 2-х работаю, в 5 обедаю и потом во весь вечер остаюсь дома. Когда бы Вы ни зашли ко мне, я всегда буду этим очень обрадован.
Хотелось бы знать: могу ли я прийти к Вам, когда мне будет лучше? Я боюсь стеснить Вас своим визитом.
20 января 1893 г., Петербург.
Письмо Ваше прекрасно и дало мне прекрасные впечатления, за которые и благодарю Вас. Подвижность Вашей живой души приносит большую радость за «сына человеческого». Белинский говорил о женщинах, едва ли представляя себе лучшие образцы женского ума. Впрочем, он знал Ж. Занд. Послал бы Вам «критику богословия» Л. Н-ча, но Вы, может быть, пишете, и отрывать Вас не надо. Я ее нашел, и она к Вашим услугам. Вчера был у меня сын Л. Н-ча (Лев Львович, только что приехавший из Москвы) и рассказывал, как принято было мое извещение о встрече с Вами. Льву Л-чу очень хочется с Вами свидеться перед отъездом. Он придет ко мне проститься завтра, то есть 21 янв<аря>, в четверг, во 2-м часу дня. Я ему сказал, что я извещу Вас о его желании с Вами встретиться, чтобы еще ближе ознакомить с Вами отца по собственным, личным впечатлениям. Мы оба думаем, что Вы не найдете в этом ничего неудобного и придете ко мне завтра, во 2-м часу, чтобы познакомиться с сыном любимого и уважаемого Вами «великого человека» и нашего общего друга.
А «скучать» по Вас я склонен ежедневно.
Преданный Вам
Н. Лесков.
Нельзя ли дать мне знать: придете Вы или нет? Это нужно для того, чтобы не было никого постороннего.
Из тех, кого встретила на Кавказе Вава, кто-то (может быть, гувернантка актрисы) должны были открыть ей, что «в делах и вещах нет величия» и что «единственное величие – в бескорыстной любви. Даже самоотвержение ничто по себе». Надо «не искать своего». В этом «иго Христа», – его «ярмо», хомут, в который надо вложить свою шею и тянуть свой воз обоими плечами. Величие подвигов есть взманка, которая может отводить от истинной любви. И Скобелев искал величия. В Ваве надо было показать «поворот вовнутрь себя» и пустить ее дальнейший полет в этом направлении, в котором бы она так и покатилась из глаз вон, как чистое светило, после которого оставалась бы несомненная уверенность, что она где-то горит и светит, в каком бы она там ни явилась положении.