Видимо, Распутин платил долг покойному, который при вручении ему своей премии объявил, что и он первопроходец: дескать в повести «Живи и помни» первым написал на запретную тему — о дезертире, и притом с симпатией. На самом деле, даже во время войны эта тема вовсе не была запретной, о дезертирах еще тогда писал, например, Александр Довженко — «Отступник», а позже — и Юрий Гончаров (Воронеж), и Евгений Винокуров (Москва), и Анатолий Знаменский (Краснодар), и Чингиз Айтматов… И разумеется, не с симпатией, а с гневным осуждением. Нет симпатии и в повести Распутина, наоборот, он показал, какой страшной трагедией обернулось дезертирство — гибелью и жены, и ребенка дезертира, но антисоветскую похвалу Солженицына он, видя у него в руках конверт, молча принял.
А теперь и вот до чего договорился: «Люди знали, ощущали, что пока Солженицын рядом — в обиду не даст, за всех заступится». И небо не обрушилось!.. Да хоть один пример — за кого заступился? Не заступился даже за своих единомышленников, когда их наказывали, судили и сажали: ни за власовца на фронте (об этом дальше), ни за Бродского, ни за Синявского… Правда, за Гинзбурга заступился, но — из-за океана. Он сам признавал: «Я много раз имел возможность кричать». Так в чем же дело? «Нет, слишком мала аудитория»… Когда пребывал на вершине популярности, был выдвинут на Ленинскую премию, встречался с Хрущевым, беседовал с секретарями ЦК и министрами, ему однажды министр Охраны общественного порядка (было такое министерство) в личной беседе предложил по выбору поехать в любой лагерь и посмотреть, как живут заключенные и голодают ли, как он утверждал в «Архипелаге». И вот его решение: «Кем я поеду? Я не занимаю никакого поста. Я жалкий каторжник… Я отказываюсь». А Толстой не спрашивал и не думал, кем он поедет, а садился в бричку и ехал в голодающую Бегичевку устраивать там за свой счет столовую, ибо он действительно занимал высокий пост — был великим писателем земли русской… Когда бросили в тюрьму Эдуарда Лимонова, я 10 июля 2001 года написал Нрав-ственнику: «Помогите! Вы же с президентом чаи распиваете…» И не ворохнулся. Как, впрочем, и лауреат Шолоховской премии христолюбивый гражданин Ридигер, которому я тоже писал…
На другой странице «Литгазеты» — отклики президента, патриарха, председателей обеих палат Совета Федерации — Сергея Миронова и Бориса Грызлова, а также иностранных вельмож — Николя Саркози, миротворца, Ангелы Меркель и отставного Жака Ширака. Разумеется, не обошлось без очередного объявления усопшего Совестью Нации. Это сделал, как и полагается, министр культуры, возможно, по поручению президента. Ну, здесь все тоже в духе Коха-Распутина-Радзинского.
Но нельзя не заметить, что некоторые из помянутых плохо знают то, о чем пишут. Так, патриарх уверяет: «Он вынес все тяготы войны, неправедных судов и лагерей». Во-первых, ваше преосвященство, Нравственник «вынес» далеко не все тяготы войны. Вначале-то он и сам уверял: «Четыре года моей войны…». Но ему напомнили, что и вся-то война четырех лет все-таки не длилась, а он лично пробыл на фронте полтора с чем-то последних года, которые были несравнимы с первыми двумя, и к тому же врагов разил в таком роде войск, что к нему раз десять приезжал погостить школьный друг из соседней армии и даже — любимая супруга аж из Ростова-на-Дону. Вот вдвоем с супругой они и несли свою долю тягот… Во-вторых, ваше преосвященство, Справедливец решительно не согласен с вами, будто над ним был учинен «неправедный суд». Правда, сперва, в «Архипелаге» он опять же писал, что угодил в лагерь «за одно то, что остался жить». Но ему фронтовики врезали: «Полно брехать-то. После войны нас миллионы «остались жить». Уличенный в жульничестве, Апостол признал: «Я не считаю себя невинной жертвой. К моменту ареста я пришел к весьма уничтожающему выводу о Сталине. И даже мы с моим другом составили документ о необходимости смены советской системы», а «содержание наших писем давало по тому времени полновесный материал для осуждения». По тому военному времени — полновесный… Словом, ваше преосвященство, Солженицын уже тогда на фронте явил себя как едва ли не полный ваш единомышленник. А Сталин — неужели не знаете — был тогда подобно Медведеву Верховным Главнокомандующим сражающейся Красной Армии. Так в чьих же интересах был «уничтожающий вывод» о нем офицера Солженицына, как и документ о «необходимости смены режима»? На кого это работало?
Далее читаем: «Ему выпало немало испытаний, и он всегда принимал их с христианским смирением». Смирением? Представьте себе, совсем наоборот. Оказавшись в лагере, А.С. слал многочисленные письма протеста и просьб — о пересмотре дела, о помиловании или сокращении срока и Генеральному прокурору, и в Президиум Верховного Совета, и Хрущеву, и маршалу Жукову, и Микояну. А уже на свободе выражал по разным личным поводам свое недовольство и негодование в письмах Брежневу, Черненко, Косыгину, Суслову, председателю КГБ Андропову, министру внутренних дел Щелокову, министру культуры Фурцевой, писал даже патриарху — уж это-то вы должны бы знать… А еще — и Всесоюзному съезду писателей, и сразу всем «Вождям Советского Союза», и в Московскую коллегию адвокатов… А однажды 250 писателей сразу получили от него письмо. Да кому он только не посылал свои богобоязненные протесты да христолюбивые проклятья! И все это потом опубликовал (Кремлевский самосуд. М.,1994), уверенный, что кому-то интересно.
Пришла почта. В «Российской газете» на первой полосе — «Мир простился с Александром Солженицыным». На второй потише — «Россия простилась…». Писатель Борис Екимов уверяет: «Его смерть колыхнула землю»… Я, признаться, не заметил, но Екимову виднее — он опять же сол-женицынский награжденец.
«Смерть Солженицына вызвала всплеск интереса к нему». Ну, так говорить на третий день после смерти, несколько преждевременно: его книги годами лежат в магазинах и мало надежды на то, что им, «как драгоценным винам настанет свой черед».
Екимов рисует образ страдальца и горемыки: «Он смог обрести свой дом только под конец жизни». Что, лет в 85? И что такое «свой дом»? В детстве и юности он жил вдвоем с матерью, которая создала ему все условия, — чем это не свой дом? Потом женился, на средства матерей сняли комнату — ну, в некотором смысле это «чужой дом», однако же — с любимой женой, а недалеко мать и теща. Какие тут страдания? Потом война. Как говорится, на войне как на войне, но — отдельная землянка, ординарец да еще опять же любимая жена и школьный друг наведываются и сам за два года изловчился дважды побывать дома. Такого второго фронтовика я не знаю и не слышал о таком. Затем — лагерь, конечно, это чужой или, как говорят гадалки, казенный дом. Но и там страдалец порой живет в таких палатах, что не может нарадоваться. После лагеря вернулся к жене в Рязань, и с 1957 года лет пятнадцать течет здесь, по его выражению, «тихое житье» — в чьем доме? Да, это была квартира жены, и зарплата у нее, у кандидата наук и доцента, раз в десять больше его учительской, но кто же в семье считает это? Тут и дачка появилась… Потом — новая жена и вскоре после этого двадцать лет жизни в штате Вермонт. В собственном поместье с женой и тремя детьми! Уж это ли не свой дом? Наконец, пятнадцать лет жизни в роскошном троицелыковском монрепо. Что еще надо? Вы, Борис Петрович, в своем Калаче-на-Дону да еще и на Пролетарской улице и сотой доли не видели тех благ, коих вкусил ваш кумир.
Тут же, конечно, и статья Павла Басинского «Архипелаг Солженицын»: «великий писатель»… «великий гражданин»… «великие произведения»… «гениальная публицистика»…
Конечно, конечно. Кто спорит? Но вот был ли он «самым знаменитым из живых писателей мира»? Думаю, Евтушенко с этим не согласится. Потому, видимо, и не пришел на похороны. «Он много раз был на волосок от смерти: на войне, в лагерях, болел смертельной болезнью». Опять надо бы уточнить: на войне все на волосок, а в лагерях никакая смерть ему никогда не грозила, болезнь же, как и рана, называются, сударь, смертельными, если приводят к смерти, а он умер от приступа стенокардии. «Он получил от Бога дар такого долголетия, какого не имел ни один из русских классиков». Верно. Только надо бы уточнить: советская медицина тоже принимала в этом участие. Кроме того, возникает вопрос в данном случае более важный, чем долголетие: почему до сих пор «остается еще непрочитанным его «Красное колесо»? Великое же сочинение, говорят, гениальный роман, Книга Жизни, а — уже лет двадцать прошло и все не прочитано. Думается, тут гораздо более существенное отличие Солженицына от всех русских классиков: ни одна из основных книг ни одного из них не ждала такого срока для прочтения, их читали сразу, о них спорили, они жили. Да ведь еще и неизвестно, куда это «Колесо» покатится дальше и не мертворожденное ли это дитя?
В смысле долголетия лучше бы сравнить его не с классиками нашей литературы, а с теми литераторами, которые тоже вкусили ужасы ГУЛАГа: академик Лихачев, очеркист Олег Волков, мемуарист Лев Разгон, можно упомянуть и артиста Георгия Жженова — все немного не дотянули до ста лет…