Предыдущие 250 лет быт в сибирской таежной деревне изменили меньше, чем последние 25 лет. Последние 25 лет его, можно сказать, обрушили. По Ангаре, окончательно превращенной в электрическую силу, старые поселения по берегам и островам постигла участь Матеры, ушедшей под воду, по Лене они опустели оттого, что окончательно были оставлены государством — точно отступило оно в спешке от превосходящей силы какого-то невидимого противника. Не лучше картина по забайкальским тайгам и рекам. С корнем выдраны деревни из земли, торчат одни печища. «Где стол был яств — там гроб стоит»; заросли крапивы по местам семейных гнезд да в сторонке скорбный погост — вот и все, что осталось от крепких и полнолюдных обителей.
И впечатление такое от этого словаря, будто говоры его были чудом подхвачены уже на излете в небытие. Чуть бы замешкаться — и не догнать, не услышать, не записать этот бесценный памятник не одного лишь языка, но и народной жизни в трудах, праздниках, общении, обычаях и верованиях, в претерпении судеб и необычайной духовной силе.
Структурная особенность словаря в том, что заглавное слово, будь то географическое обозначение или диалектная изюминка, не изымается из текста с короткой ссылкой на его применение, а дается в «работе», в пространном рассказе, и от этого вместе «со товарищи» украшает и текст, и ярче и богаче становится само, получает полное семантическое, фонетическое и морфологическое значение. Это двойная, даже тройная отдача текста: рассказ оживляется, у него появляется интонация, голос, избранное в «предводители» слово таинственным образом организует его в одно целое информационное и художественное свидетельство жизни.
Словарь этот и есть энциклопедия народной жизни из уст самого народа, сказываемая столь буднично, будто в установлениях своих и законах она естественно, сама собой, соткалась из дружеского расположения друг к другу человека и природы. Вот рассказ-обычай, иллюстрирующий слово «распрета». Уже само слово вызывает вкусовое ощущение, удовольствие: если есть «запрет», в просторечии «запрета», — должна быть и «распрета», только не каждому она дается. «Вот раньше запрету делали. Августовская запрета. Никто за ягодам не пойдет, пока не будет августовской распреты, никто. Кажной ягоде был свой бой… Раньше-то — ой! Срок на охоту, раньше строго это было, охотиться да ягоды. Все в свое время».
Это с моей родины на Ангаре голос донесся, из моего детства, когда такие «запреты» и «распреты» почитались законом и на ягоду, и на кедровую шишку, и на зверя, и на рыбу. И законы эти не Думой принимались, не президентом утверждались, а являлись самим дыханием местного народа, сыновьим правилом взаимоотношений с тайгой и рекой, вышним велением брать у них то и тогда, когда это не нанесет их «пастбищам» урона. «Ухожье было» — пояснит в другом месте словарь, имея в виду нравственную опрятность деревенского человеческого мира с миром Божьим.
А вот еще свидетельский голос с моей родины, судьба которой оказалась трагической от государственной «неопрятности», разом, всего в несколько десятилетий сокрушившей Ангару вместе с ее притоками и тайгу вместе с ее живностью и сезонными дарами-припасами. «Мы в своем доме жили в Абакшиной-то. Потома-ка там все затопило. Счас там все сплошь водополье. Илим-то весь. ГЭС строили. А кака брава-то была, Абакшина-то наша. Она на двых речках стояла. Там Чора, она в Илим падат. Вот она там стояла. На угоре на высоким… Народ был хоть и не в достатке, голодный и холодный был, всякий, а было веселе и дружне было. Народ был дружный. Горе-то одно тогда было. Богатых не было, все ровно жили. А теперь видите? Ты живешь хорошо, я живу худо, уже кака-то различия есть. Уже нарозь. Вот так от. А раньше? Вот у ей если есть, у меня нету, я пришла к ей, она мне последне поделит. Как-то вот дружливый народ-то был, союзно жили. Делилиша. Последний кусочек поделишь. А теперь че? Как жить-то будете? А?»
А ведь это психология народа, душа его — тоска по былой общинной жизни, пусть бедной (да и бедность-то надо относить к коллективизации, когда весь уклад хозяйственный был перевернут с ног на голову, и к военнопослевоенной тяжкой поре, а до того и после того жили справно) — пусть все-таки временами бедной, но справедливой, дружной, в обрядах и обычаях красивой, «бравой» среди полноносного природного окружения. Это государственный ум: «Как жить-то будете? А?»
Записи еще теплые, сказители еще не все сошли в могилы, а чудится — огромные сроки миновали, и перед нами новая редакция «Повести временных лет», чуть прояснившей доисторические события. Всего-то двадцать-тридцать годочков тонким слоем припорошили сибирские просторы, а, окунувшись в это недавнее былое, о котором повествует словарь, трудно отделаться от впечатления, будто вековые заносы погребли то время и то бытие, и нет между ними и сегодняшней действительностью никакой родственности. Кто теперь поймет: «Счас-то рыбу нету, ее потопили…» — да ведь это нонсенс, как непременно определит образованный новожитель, а между тем точнее о гибели рыбы в запруженных плотинами сибирских реках не скажешь. Или того чудней старина: «…К чичасной жизни рази приверстать? Наработасся, устанешь в плаху, язык выслупишь. Но к вечеру ниче, одыбашь. На вечерку бежишь (раньше-то народ в мирьбе жил). Или старикам займовасся, за заплот зацепишься, на лавочку ли присядешь, потокуешь с имям заодня. Я с детства старикох любила. Язык у их чудненькай… Любила за имям ухаживать, услужить кода. Они люди-то сызвешные, изжиты, жалостливы… пожалеют: — Че же? Ты без матери. Щас-то без их неродно. И жись кака-то скучна пошла. — Народ какой-то все ненастной… Друг ко дружке редко кто ходит щас. Ко мне кода Любава зайдет, а то все курюся. И смерть-то меня не берет. Никто-то меня не украдет. Кто ба хоть на игрушки украй».
Вот так слушал и слушал, так бы пил и пил из этого глубинного самотканого источника! До чего же звучно и красиво здесь слово, как радужно оно переливается, приобнимается с другими, чтобы сказать тепло и живо, трепещет крылышками, взлетая в замысловатых формах с каких-то таинственных гнездовий, почти песенно выговаривая душу… Не станем идеализировать: срывались и у моего земляка выражения за пределами словаря, не без того, но позволял он себе это только как бы на заднем дворе бытия, зная место и время, даже и в этом грехе отличаясь сдержанностью. Утверждаю это со знанием дела: побывал и на великих стройках коммунизма, и в гостиных столичной интеллигентной элиты. Никакого сравнения.
Что касается суеверий и языческих текстов (а их в словаре немало) — так это не мировоззрение и не вера сибиряков XX века, а дань былому мировоззрению, устная фольклорная традиция, из которой слова не выкинешь. У каждой реки есть старицы, отставленные в сторонку места прежних ходов и русел; обыкновенно они отдаются царству мифических существ. Подобные же духовные «старицы» сохраняются и в народе: жизнь и вера пошли своим путем, но в неизменном окружении природной обители, вместе с уцелевшими неизменными приемами труда и быта, остаются в памяти и старинные, мхом поросшие, предания.
А без них свод полносущной жизни был бы и не полон. Повторюсь: словарь этот именно свод, энциклопедия, житие и сказание сибирских окраин, которые Г. В. Афанасьева-Медведева объединила в Байкальскую Сибирь. Славное, достойное нашего поколения житие и вдохновенное, из уст этого жития, многоголосое сказание.
И богатырский подвиг Галины Афанасьевой-Медведевой, подобного которому после XIX века, кажется, не бывало. А по мере трудничества, по объемам и размаху старательства на «золотоносных» сибирских землях, вероятно, и сравнить не с чем.
2006
«Нет города, более картинного, чем Тобольск» — слова эти отдаются декабристу Дм. Завалишину, у которого в его долгой сибирской ссылке был и тобольский период. Но произносились они, эти слова, конечно, многими и многими, у кого не могло не захватывать дух при виде Кремля из Нижнего города и необозримой, могучей картины, с какой устремляется от Тобольска Сибирь на восток — если смотреть с высоты тридцатисаженного Кремля. Этот величественный исток полунощной страны, уходящей в поднебесную бесконечность, до сих пор для впечатлительных душ кажется таинственным, а что говорить о тех, кто всматривался туда, в эти широко распахнутые и таинственные ворота три-четыре столетия назад. До Бога высоко, до царя далеко… Но Тобольск сумел встать так удачно, что и до царя оказалось ближе, и до Бога ниже. В кабинете Петра Великого никогда не убиралась далеко карта Сибири, вычерченная специально для императора тобольским умельцем Семеном Ремезовым. А если смотреть на Софийский двор из-под горы, трудно отделаться от впечатления, что храмы его не упираются в землю, а висят над нею, устремив свои сосцы в небо. Из восемнадцати святителей, в земле Сибирской просиявших, половина прославилась на Тобольской кафедре, и среди них чудотворец митрополит Иоанн, митрополиты Антоний, Павел и Филофей и архиепископы Нектарий и Варлаам. Абалацкая икона Пресвятой Богородицы (из Абалацкого монастыря близ Тобольска) прославилась своими чудесами исцеления и милостями с середины XVII века и вызвала массовое почитание и поклонение не только сибиряков.