Ознакомительная версия.
Но, надо сказать, атмосфера разврата подействовала даже на бородатого пионера, и ему тоже захотелось уйти не с пустыми руками, удивить «свою машку». Но пока в тесном проходе все еще наблюдалась очередь.
Дама, подергавшись, купила… с батарейкой. Одной, потому что вторая стоила пять долларов – две зарплаты в Грузии или полторы на Украине. Парни, ржа, набрали «светящихся». Я было раскрыл рот, но тут вошел тип, и, как представитель «второй древнейшей», рот я захлопнул от писательского изумления – настолько ярок был типаж.
Передо мной возникло живое воплощение демократии.
Бледный облик а-ля Серебряный век. Слипшиеся длиннющие волосы – как будто из телестудии сбежал. Разные, как у Ивана Грозного, глаза (хотя у Грозного были одинаковые, да и Грозных, по Фоменко, было четверо). И цвет глаз разный – светло-серый да темно-серый. Ноздри раздуваются якобы от похоти, а на самом деле от зависти ко всему здоровому. Сутулый, он нервно выпростал из рукава рубашенции созвездие нестриженых ногтей и произнес, обращаясь не к продавщице, а ко мне:
– Кагебешник!!!
Надо отдать должное продавщице-«комсомолке». Она хладно кровно запросила с типа плату за вход и спросила, чего ему надо.
– Каталоги! – взвизгнул тип, и, чтоб я не забыл, повторил свое «кагебешник!».
Я действительно был в форме. Коротко постриженный и ироничный. Мои голубые глаза светилась, как у Анны Карениной. С женой было в порядке, дети не болели и подавали признаки неподчинения дебилизирующей действительности. Родители не болели, в кармане были деньги. Творческая мысль была в меру активна. В меру – потому что, если она, русская, будет бросаться в глаза, то не станет не только денег, но и какую-нибудь совсем уж непотребную мерзость режим запустит, и тогда придется стрелять, много и шумно. Конечно, «кагебешник!»
Тип листал каталоги, а я решал: «бить или не бить?» Решил бить, он был здоровый.
– Чмо! Я не кагебешник, к сожалению. Но мой дядя мочил «чехов» и «зеленых братьев» – таких, как ты. Я не успел – позже родился. Но я свое доберу!
Тип оставил каталоги с полуголыми, но, надо сказать, пикантными дамами, правда, с растерянными несчастными взглядами, и ответил шуткой:
– Я не дерусь со слугами режима!
Мне расхотелось его бить. Я просто сказал «вон».
– Из магазина?
– Из державы!..
Купив жене тельняшку, за которую, думал я ошибочно, она будет пикантно благодарна, я оставил типа наедине с «комсомолкой» и общечеловеческими ценностями. Ненависти к демократии этот эпизод мне не прибавил, ибо больше некуда…
Но хватит о провинциальных московско-парижско-нью-йоркских страстях. Кассету Тапочке я привез.
Зрители расселись по местам, «зазвучали до самозабвенья». То были: бывшая молодая, а нынче, через пятнадцать лет, – еще более молодая жена, я и холостякующий хозяин. Последний попытался намекнуть, что «жена друга» как-то не подходит для просмотра «его репертуара». Это было верное замечание, но я, муж, приготовил еще более «крутой» сюрприз, нежели эластичные гадости того региона, куда Петр, к сожалению, пробил в свое время окно.
Включили…
В легкой дымке перед нами возникли контуры семидесятых в образе крыш Вероны. Под чарующую музыку «задэкламировал» чтец за кадром:
– Две равно уважаемых семьи в Вероне, где встречают нас событья, ведут междоусобные бои и не хотят унять кровопролитья…
– Семьдесят четвертый год… – произнес Тапочка. – Хорошо! Да, это была «Ромео и Джульетта». Полдень. Юность. Надежда. Любовь. Империя – хоть и подгнившая…
Утомленный мозг жил в настоящем. Он грубил:
– Слишком много и велеречиво говорится о любви к женщине. А так как с самого начала ее воспевания, с тех самых времен, в мире все «не так, как надо», причем чем дальше, тем больше, то и к самому простодушному, к самому нормальному, любящему, даже многодетному, закрадывается подозрение, что «не так» и с этой самой любовью. При ближайшем рассмотрении дело обстоит так. Во-первых, о ней мурлычет прежде всего тот, у кого с этим те или иные проблемы. Во-вторых, искусственно нагнетаемая тема любви в контексте зловещего нового мирового порядка означает намеренное снижение уровня и интеллекта, и чувства. То есть пошлость. Иными словами, шабаш с этой самой любовью к женщине призван вытеснить из души человека трепетное отношение к высшим материям, даже вовсе забыть о них. То есть устремленность к Небу вытеснить. Вытеснить… любовь к Богу!
«Каэспэшные» лужи были теплы в любую погоду. Девушки «от КСП» были милы в любом одеянии и состоянии. Шла себе молодежь. Тупенькая, сентиментальная, окуджавская. Шла, и не прошла, иногда возвращается…
Юность! Эта таинственная гостья с ямочками на розовых щечках, в одеждах, детали которых никогда нельзя запомнить, бесшумно прикрыла за собой дверь. Ты и не замечаешь в каком-нибудь очередном январе, что она уже далеко: и тройка без бубенчиков уносит ее то ли в бескрайнюю снежную степь, то ли в темное январское небо. Впрочем, быть может, ее унесло полуночное такси, теряясь в переулках, освещенных таким же желтым светом, заполненных пляшущими снежинками…
Суровое наше время во многом – время итогов. Каких друзей нажил, как воспитан, кто – ты? – все настолько обнажается, что ответы на эти вопросы прямо влияют на твою жизнь. Да не просто влияют – от них зависит, выживешь ты или нет. А если выживешь, то с достоинством ли, или его остатками.
Как сказал Борис Земцов, воевавший во всех войнах начиная с 1985 года, «мы жили плохо, а потом нас обокрали»…
И все то же лето…
В то же лето похоронили Юру Кузнецова. Ему было 62 года. День похорон был погожий и нежаркий. Когда гроб заколачивали, Валера сказал: «Тяжелая земля!»
И кто-то ответил: «Вся жизнь тяжелая была, вот и земля тяжелая. Кузнецовых в России, как известно, – больше всех фамилий».
С этим Кузнецовым мы много лет были «летними» соседями. Крестьянствовал он всю жизнь. Кажется, раз только уезжал надолго – служить, в Германию.
О сталинских временах говорил хорошо, хотя шесть лет сидел «За порчу казенного имущества» спьяну.
Пил много. Родил сына-инвалида и дочь – «кровь с молоком». Жена давно умерла. Злые языки говорили, чуть ли не убил он ее.
Ничего особенного, выдающегося, в жизни Юры Кузнецова не было: пас колхозную скотину, сторожил, пахал-сеял, гулял с местной красавицей Зойкой, которая может скакать на лошади и материться не хуже любого мужика, – но все как бы не то извиняясь, не то скрывая что-то сокровенное, чего выговорить не умеет, да и не перед кем… Одно твердо знал Юра Кузнецов: что – «по-крестьянски», что – «не по-крестьянски».
Нельзя сказать, что был этот бобыль человеком добрым или даже содержательным. Однако чист был как дитя именно в этом – в ясном понимании, что – «по-крестьянски», что – «не». И употреблял это свое понимание в тех моментах своей немудрящей жизни, которые считал значительными. Но хоть и президентом его никогда не избрали б – с этим пониманием всем бы хуже не стало.
Ожесточенно жил Юра Кузнецов, чадно. По отношению к внешнему миру, от которого давно отучился ждать чего-то хотя бы невраждебного. И не ошибся. Когда его хватило в январе и он попал в больницу, ему сразу же сообщили, сколько стоят лекарства, повязки и все прочее. А так как у Юры ни гроша за душой не водилось, его скоренько выписали, и больше медицина к нему не являлась.
После этого Юра изредка сосредоточенно курил на скамеечке у своего дома, по привычке поглядывая на небо. Даже несколько грядок вскопал, несмотря на параличные ноги. Говорил мужикам, смущенно улыбаясь:
– Жить охота! Жить-то – охота!
Они пили, согласно кивая, но переглядывались привычно горестным взглядом, в котором читалось: «Мы – рабы. И выхода у нас – нету».
Понимать Юру в последние месяцы было трудно: что-то нарушилось в речи после удара.
Никогда я не видел его в не рваных штанах. Носки штопала ему Зойка. И в чем он был в гробу – не видел. Подошел, когда уже выносили. А крышку забили в доме – пах. Даже текло…
Хоронили споро, всей деревней. Без проблем – городские позавидуют. Под батюшкино благословение опустили рядом с женой, в сосновом бору, русского крестьянина Юру Кузнецова, в неприметной жизни которого пользы и смысла было больше, чем… спросите у себя сами.
Поминки устроили честь по чести: забили телка, выставили ящик водки. Но над всем застольем стояло все то же застарелое, горестное: «Мы – рабы. И выхода у нас – нету».
В торце длинного стола сидели два родных брата Юры, в цивильном, из города. Они ни с кем не общались, и, как оказалось, ничем не поучаствовали в похоронах и поминках. Один из них был вылитый Юра.
… К вечеру разговор пошел о дробовиках в применении их по отношению к телемордам политиков. Но я – человек не деревенский, и пока отличить браваду от серьеза не умею. Тем более что сосредоточиться мешает телевизор, вернее, президент, который очень сыто похваляется реформами, и такая же холеная рать щелкоперов урчит при этом от удовольствия.
Ознакомительная версия.