Оскар Уайльд
США
15 февраля 1882 г.
Дорогой Джордж Керзон! Да! Ты внесен в черный список, и, если мой секретарь будет исправно исполнять свои обязанности, каждая почта из Америки будет обрушивать на твою молодую философическую голову сумбур впечатлений: гневный клекот американского орла, оскорбленного тем, что я не считаю брюки красивым предметом одежды; возбуждение, в которое приведен вполне нормальный и здоровый народ цветом моего галстука; страхи орла, подозревающего, что я приехал, чтобы подстричь его варварские когти ножницами культуры; бессильную ярость чернильного племени и благородную хвалу людей достойных — все это будет доведено до твоего сведения и может послужить в качестве заметок о демократии.
Так вот, все идет прекрасно, я выступаю перед огромными аудиториями. В прошлый понедельник читал лекцию в Чикаго перед 2500 слушателями! Конечно, это ничто для тебя, записного оратора Дискуссионного общества Оксфорда, но для меня это просто чудо: замечательная, сочувственно настроенная, наэлектризованная публика, которая громко мне аплодировала и вселяла в меня то ощущение спокойной силы, какого не придавали мне даже поношения «Сатердей ревью».
Читаю лекции четыре раза в неделю, люди тут восхитительны и носятся со мной, как со знаменитостью, но вместе с тем они прислушиваются ко мне и после моего посещения их города открывают в нем художественные школы. В Филадельфии такой школе присвоили мое имя; они действительно начинают любить высокое искусство и постигать его смысл.
Что до меня, то я чувствую себя Танкредом и Лотарио. Подобно им я и путешествую; так как в свободной стране невозможно прожить без рабов, рабы у меня есть: черные, желтые и белые. Но ты должен написать еще. В твоем письме был привкус аттической соли. Твой (из Беотии)
Оскар Уайльд
28. Полковнику У. Ф. Морсу
Сент-Луис, штат Миссури
26 февраля 1882 г.
Дорогой полковник Морс, будьте добры, пойдите к хорошему костюмеру (театральному) и закажите для меня (не упоминая моего имени) два костюма для дневных, а может быть, и вечерних выступлений. Они должны быть красивы: этакий облегающий бархатный камзол с большими украшенными цветочным узором рукавами и круглым гофрированным батистовым воротничком, выглядывающим из-под стоячего ворота. Я посылаю Вам рисунок и мерку. Костюмы должны ждать меня в Чикаго и быть готовы к моему выступлению там в субботу днем — во всяком случае черный. Любой хороший костюмер поймет, что мне надо: нечто в стиле одежды Франциска I, только с короткими штанами до колен вместо длинных обтягивающих рейтуз. Также достаньте мне две пары серых шелковых чулок в тон серому, мышиному бархату. Рукава должны быть если не бархатными, то плюшевыми, украшенными крупным цветочным орнаментом. Они произведут большую сенсацию. Предоставляю это дело Вам. В Цинциннати были ужасно разочарованы тем, что я выступал не в коротких штанах. Искренне Ваш
Оскар Уайльд
Сент-Луис
28 февраля 1882 г.
Дорогой Хоакин Миллер, я благодарю Вас за Ваше любезное и великодушное письмо ко мне, напечатанное в «Уорлд». Поверьте, еще меньше, чем судить о мощи и сверкании солнца и моря по танцующим в луче пылинкам и по пузырькам пены на волне, склонен я принять мелкую и вздорную грубость обитателей одного или двух крошечных городков за показатель или мерило подлинного духа здорового, сильного и простодушного народа, ни тем более допустить, чтобы она умалила мое уважение к тем многочисленным благородным мужчинам и женщинам, которых я имел честь узнать в Вашей великой стране.
Мое будущее и будущее дела, которое я представляю, не внушают мне никаких опасений. Клевета и сумасбродство могут на время одержать верх, но лишь на время; что же до нескольких провинциальных газет, которые в бессильной злобе напустились на меня, или того невежественного странствующего клеветника из Новой Англии, который, скитаясь из деревни в деревню, проповедует в столь откровенном и безнадежном одиночестве, то, будьте уверены, я не стану тратить на них время. Молодость так великолепна, искусство так божественно, а в окружающем нас мире столько прекрасного, благородного и внушающего преклонение — зачем же буду я внимать гладким речам озорника от литературы, скандальному ораторству человека, чья похвала была бы столь же наглой, сколь бессильна его клевета, или прислушиваться к безответственной и неудержимой болтовне профессионально несостоятельных людей?
«Ничего не свершить — это, согласен, огромное преимущество, но не следует злоупотреблять даже им!»
Да и кто такой этот ничтожный писака, этот безвестный в достославном старом Массачусетсе бумагомаратель, что развязно строчит и вопит о том, чего не может понять, чтобы я стал писать о нем?! Этот проповедник негостеприимности, что с наслаждением пачкает, оскверняет и бесчестит те любезные проявления учтивости, коих сам он недостоин? И кто такие эти шелкоперы, что, с бездумной легкостью перескакивая от полицейской хроники к Парфенону и от уголовщины к литературной критике, столь бездарно расшатывают устои здания, в котором сами только что навели чистоту и порядок? «Нарциссы тупоумные», что увидят они в ясных водах Красоты и в чистом колодце Истины, кроме зыбкого и смутного отражения своей собственной непроходимой глупости? Пускай они, обреченные на забвение, которое они столь усердно и, следует признать, столь успешно уготавливают себе, наводят на нас свои телескопы и пишут о нас, что им угодно. Но, дорогой мой Хоакин, если бы мы поместили их под микроскоп, мы вообще ничего бы не увидели!
По возвращении в Нью-Йорк мечтаю провести с Вами еще один восхитительно приятный вечер, и, надо ли говорить, что в любое время, когда Вы соберетесь посетить Англию, Вам будет оказан тот любезный прием, который мы с большим удовольствием оказываем всем американцам, и тот почет, с которым мы встречаем всех поэтов. Искренне любящий Вас
Оскар Уайльд
30. Миссис Джордж Льюис{44}
Чикаго, гостиница «Гранд Пасифик»
Вторник, 28 февраля 1882 г.
Дорогая миссис Льюис, пишу Вам это письмецо, чтобы сообщить, что после Чикаго у меня было два больших успеха: Цинциннати, где меня пригласили прочитать лекцию вторично — на сей раз для рабочих о мастерстве ремесленника, — и Сент-Луис. Завтра начинаю турне по одиннадцати разным городам и буду читать лекции одиннадцать вечеров подряд, а в субботу на будущей неделе вернусь сюда и прочту вторую лекцию. Затем отправлюсь в Канаду и, кроме того, возвращусь читать лекции в Новую Англию. Конечно, приходится переносить всякое — как всегда, впрочем, — но все же в том, что касается практического моего влияния, я добился такого успеха, о каком не мог и мечтать. Во всех городах открывают после моего посещения школы прикладного искусства и учреждают общедоступные музеи, ища у меня совета относительно выбора экспонатов и характера здания. Ну а люди искусства почитают меня как юного бога. Но, наверное, мало что из этого достигает Англии. Моя пьеса, вероятно, будет поставлена, хотя дело это еще не решенное. Где-то в мае рассчитываю возвратиться.
Передайте, пожалуйста, мой самый сердечный привет мистеру Льюису, искренне Ваш
Оскар Уайльд
31. Миссис Бернард Бир{45}
[Сиу-Сити]
[Приблизительно 20 марта 1882 г.]
Сам не знаю, где я нахожусь, где-то среди каньонов и койотов: одно — разновидность лисицы, другое — глубокое ущелье, я точно не знаю, что есть что, но на Западе это и неважно… Я также видел индейцев: в большинстве своем они до странного похожи внешностью на Джо Найта, некоторые смахивают на Альфреда Томпсона, а когда они ступают на тропу войны, это ни дать ни взять процессия Джорджей Сала… Я также встречался с рудокопами, почти такими же всамделишными, как у Брет Гарта, а еще я читал лекции, скакал, позволял носиться со мной как со знаменитостью, вызывал восторги, подвергался хуле, терпел насмешки, принимал знаки преклонения, но, разумеется, был, как всегда, триумфатором.
Омаха, штат Небраска
21 марта 1882 г.
То, что Вы подарили мне, дороже золота, ценнее любого сокровища, которое могла бы предложить мне эта огромная страна, где вся земля покрыта сетью железных дорог, а каждый город служит гаванью для судов со всех концов света.
Этот сонет я всегда любил, и действительно, только художник высочайшего мастерства и совершенства смог бы извлечь из чистого цвета такую дивную, чудесную музыку; а теперь я почти влюбился в бумагу, которой касалась его рука, и в чернила, послушные его воле, проникся нежностью к милой прелести его почерка, ибо с младых ногтей я, как никого, любил Вашего изумительного родича, этого богоподобного юношу, подлинного Адониса нашего века, который ведал тайну серебряностопых посланий луны и тайну утра; который внимал громогласию первых богов в долине Гипериона и пению легкокрылой дриады в буковой роще; который увидел Маделину у расцвеченного окна, и Ламию в доме Коринфянина, и Эндимиона среди ландышей; который избил забияку приказчика-мясника и выпил за посрамление Ньютона, подвергшего анализу радугу. В моем раю он на века поставлен рядом с Шекспиром и великими греками, и, может быть, в один прекрасный день