Таков художественный, духовный мир моего друга Анатолия Кима.
Анатолий Ким – прекрасный товарищ. В это изнурительное, грозное и отвратительное время, когда культуру разрубили топором, и этот топор пришелся не просто на левых и правых, на патриотов и западников, на авангардистов и традиционалистов, этот топор пришелся на человеческие дружбы, на давние близкие отношения, на весь наш мир так называемых “сорокалетних”. Было время, когда мы – молодые, веселые, бесшабашные, бражные, влюбленные и непрерывно творящие, создающие книгу за книгой, – были вместе, дарили друг другу свои книги с восторженными автографами, поднимали заздравные чаши, любовались друг другом, когда кто-нибудь из нас появлялся с красивой женщиной или возвращался из дальнего путешествия с бронзовым от загара лицом… Почти все эти дружбы нынче рухнули. Сегодня бывшие “сорокалетние” либо исчезли вовсе, превратились в прах, в туман, либо разделились на несоединимые группировки, на ядра, которые отталкиваются друг от друга, как разные полюса магнита…
Анатолий Ким – один из немногих, который сохраняет наш синтез, союз тех лет. Толя действительно объединяющий, настолько широкий и настолько объемный, что он вмещает в себя всех нас, давно не разговаривающих друг с другом.
В день его шестидесятилетия, в день его юбилея я поздравляю его. Да, сегодня и его я вижу часто печальным, вижу его как бы застывшее, как бы остекленевшее в недоумении от нынешней действительности лицо, мудрые глаза, иногда он напоминает мне ликом таинственного печального Будду, сидящего в позе лотоса на нефритовом алтаре.
Я желаю ему в день юбилея бессмертия, желаю, чтобы в следующем его воплощении он превратился в бабочку, и, быть может, тогда я – верный своему тотемному зверю – бабочке, тоже обращусь в бабочку и мы вместе с Кимом полетим над восхитительными лугами Эдема.
Анатолий Ким БЛИЗНЕЦ (Глава из романа)
Перед всесильным натиском зеленого вируса никто не мог устоять — от великих царей арабских до темного таджикского крестьянина, который вынужден был, когда настали лихие времена, отбросить прочь свой кетмень и схватиться за автомат Калашникова. Вначале я был здоров, молод, жил в кишлаке, учился в школе и наблюдал со стороны, как постепенно зеленеет окружающее нас геополитическое пространство. Василий тоже был молод, учился в школе, потом в университете. По окончании которого работать нигде не стал и начал писать художественную прозу. А мне, в те же годы, стало ясно, что автомат или пистолет гораздо удобнее для рук, и только с ними в руках можно было добыть зеленые доллары во имя Аллаха и ради всемирного священного джихада. Таким образом я принял причастие доллара намного раньше, чем Василий, хотя мы были, кажется, почти ровесниками. А когда, каким образом, по какой причине я был внедрен в кишлачного мальчика, который летом в хорошую погоду спал на плоской крыше родительского дома, во сне сладко посасывая свой далеко отгибающийся на кулаке большой палец, — того я не знаю.
Не знаю и того, почему я однажды утром проснулся человеком, в котором чугунной тяжестью давило душу угрюмое нежелание просыпаться, снова входить с утра раннего в эту жизнь, открывать глаза и видеть ее свет. Мне было 72 года, я был лысым стариком, дряблое брюхо покоилось на моих коленях, я сидел в трусах и майке на краю кровати, свесив с нее сизые зябнувшие ноги. Почему-то возле меня никого не было, ни жены, ни детей, моя жизнь к старости оказалась одинокой, и другого положения для нее, по всей вероятности, уже не предвиделось. Не знаю, потерял ли я жену, умерла ли она, были дети или их никогда не рождалось у меня — моего прошлого нет как нет, остается одно только будущее! То бишь перспектива моего существования безнадежно тонет в дрожащем мареве вечности. И хотя мне известно, что принявшее меня старое тело этого человека вскоре умрет, моя душа, обретающаяся в нем теперь, не перестанет изнывать в унылой меланхолии своего бессмертия. С каким глубоким удовлетворением я ушел бы вместе с этим никому не нужным старцем — умер бы в нем и вернулся туда, откуда был послан. Но такой милости пока нет для меня, а есть лишь суровый гнет бесконечного повторения пройденного. Все, что предстоит мне испытать, — в любом новом воплощении, — то уже было, было! И этот старый человек со своим угрюмым утренним отчаянием, с пустотою в прошлом, напрочь отсеченным от него беспамятством болезни Альцгеймера — также является многомиллионным повтором одного и того же эпизода из всеобщего спектакля под названием “Хочу жить вечно на земле”.
Зачем это, спросите вы; отвечу — чтобы бесконечное число раз умирать. Боюсь, господа, что желание вечной жизни — это бесконечное перетекание через пороги и уступы смерти. Перевалив через очередной уступ, водопад жизни словно бы устремляется к бездне, летит прямо туда! Но дно все-таки достигается — и побушевав в свирепом аду клокочущей пены, желание жить выносится уже на спокойные просторы нового существования. Потому и так завораживает, притягивает моего старика явственно слышимый по утрам шум близящегося водопада. И проснувшемуся человеку отчаянно не хочется просыпаться. Его одолевает ложная надежда: вот если бы сейчас не проснуться, то как-нибудь можно и проскочить водопад... Но вот он сидит, в трусах и майке, на краю своего одинокого ложа — и заоконный грохот утренних рабочих машин, подобный шуму гигантского водопада, едва не оглушает семидесятилетнего старика. Который никак не сообразит, кто он такой, где находится — в своей городской квартире или в больнице, и кто сейчас должен подойти к нему, а то и никто не подойдет...
Недавно с ним встречался Василий, уже вошедший в моду писатель Вас.Немирной со всеми новенькими штемпелями борзопишущих критиков на лбу — этакий новорусский Мартин Иден на востоке своей славы. Вы мой учитель, с приятностию для себя говорил он тогда старцу, ваши книги помогли мне разобраться в самом себе, на ваших книгах я вырос, можно сказать... И Василий полагал, что литературному реликту будет приятно услышать такие слова.
— Я хотел спросить у вас... Как писателю распорядиться своим жизненным временем, чтобы не растерять, а полностью осуществить свои возможности? — солидно-ханжеским тоном, усвоенным им совсем недавно, молвил далее Вас.Немирной.
В ответ он услышал нечто совершенно неожиданное:
— Да вы, судя по вашему виду, уже давно исчерпали все свои возможности, молодой человек! Но это ничего, по этому поводу расстраиваться не стоит. Вот я перед вами — у меня было возможностей в тысячу раз больше, чем у вас, и многие из них мне удалось осуществить. И что же, какая теперь разница между нами? А никакой. Я, со своими громадными осуществленными и упущенными возможностями, и вы, успешно освоивший все свои малые, — мы сидим рядышком, мирно разговариваем, как равные. Мы и есть равные. Ведь нас уже давно сожрало некое огромное чудовище, зверь. Сожрало и переварило — и теперь мы не что иное, как его благополучное и самое убедительное говно, дорогой мой. Которое в наше время — и в нашем государстве также — обрело сейчас зеленоватый оттенок. Вот мы с вами и стали этим зеленым говном, товарищ писатель.
— Вы имеете в виду, наверное, американский доллар, — чувствуя, что криво усмехается, промолвил “товарищ писатель. — Или что-нибудь другое?
— Разумеется, доллар, — был ответ. — А что еще? В более общем смысле — конечно же, деньги. Как только мы напечатаем где-нибудь в журнале первую свою строчку — зверь уже ждет нас, широко раскрыв свою пасть. И никуда нам от него не деться.
— Мне кажется, не очень оригинальная у вас получилась метафора...
— Не очень, согласен.
— И что же, вы считаете — нечисты все без исключения? Все в дерьме?
— Все. Разве что два-три человека за всю историю. Вы сами догадываетесь, о ком я...
— А Ван-Гог? Он ведь был чист — за всю жизнь ни одной картины не продал.
— Зато после его смерти чудовище проглотило его картины и переварило по тридцать семь миллионов долларов штука... Ничего себе, а?
Василий был огорчен получившим столь неожиданный оборот разговором; он сидел перед старым писателем со смущенным видом; та встреча происходила в Переделкине, на писательской даче. (Дорогой читатель, Переделкино — это еще советский писательский поселок с гектарными участками леса, с бревенчатыми теремами и другими старыми советскими привилегиями признанных литераторов строя.)
— Признаться, я шел к вам вовсе за другим,.. — тихо и трусливо пробормотал Вас.Немирной, и только я, его невидимый близнец, мог угадать, какая темная и едкая смута поднимается в его душе.