Декабрь. “Сибирь вам полностью заменила Кубань, хотелось бы уже почитать о Сибири”, — написала мне одна женщина. Что ж… святая правда: на бумаге я позабыл Сибирь, хотя всегда вспоминаю её и тоскую по первому дому. Не проходит дня, чтобы я не мелькнул мысленно по своей улице Озерной. Мешают мне нервотрёпки из-за журнала “РК”. О Кривощёкове надо писать поэму в прозе. Только. Но способен ли я? Всегда мне говорили, что я пишу стихи, хотя это проза. Чтобы написать о нашей окраине, нужно почувствовать мелодию. Без неё и приниматься не стоит. “Увидеть Париж и умереть”. Мне уже не до Парижа. Навестить матушкину деревню под Бутурлиновкой, дописать “Когда же мы встретимся?”, “Одинокие вечера в Пересыпи” — и хватит.
В 1957 году зачем-то запрашивал адреса Паустовского, М. Куприной-Иорданской, Н. Д. Телешова, М. П. Чеховой, Е. А. и А. А. Есениных, П. Чагина, Е. П. Пешковой. Странная, наивная младенческая наглость. Ещё более странно, что журналы и всякие прочие культурные ведомства отвечали совершенно неизвестному человеку, быть может, вору и бандиту, графоману. Дико теперь читать в блокноте: “Связаться с К. Паустовским”. Слово-то какое: связаться! Уж никого нет на свете. Сестра Есенина Александра Александровна жила на Хорошёвском шоссе, дом 29, кв. 14. Там, на этом шоссе, в издательстве “Современник” переиздали недавно “Наш маленький Париж”, и я по этой улице шёл пешком от метро “Беговая”. А вот адрес К. Г. Паустовского: Котельническая набережная, 1/15, кор. “В”, кв. 83. В самом деле, какие наивные времена! Сколько детского в душе! Вспоминается, как читал книги, как всему верил. Умер бы от счастья, если бы увидел сестру Есенина. А через 10 лет сидел в квартире Екатерины Александровны, разговаривал и после этого ничего не записал (две строчки какие-то). Отчего так? Этот листочек в блокноте, строчки с адресами… запечатлели меня навеки… для меня же, удручённого жизнью и запатентованного званиями и наградами… запечатлели одинокую сиротливую душу мою в первые годы жизни на юге. Хотел бы очутиться таким же неискушённым и… всё-всё записать, каждую почти минуту. Ещё записывал: “Торжок, Калининская область, могила А. П. Керн”. Всё было далеко и недоступно. Какое это было счастье — всё открывать впервые и заранее благодарить Бога, если он пошлёт тебе то-то и то-то.
…Мы присутствуем при гибели кубанской писательской организации. Никогда уже не будет Союза писателей, в который мы вступали 20, 30, 40 лет назад, и не будет не только потому, что “история не повторяется”, а по причине более примитивной и безнравственной: его уничтожили… не-писатели, пролезшие на территорию литературы в годы погибели великой державы. Не будет даже того Союза писателей, который во время знаменитого раскола в 1991-1992 годах определил себя как русский патриотический остров, не желающий участвовать в разрушении родной культуры, в глумлении над родной историей и в презрении к вековой империи. Всё забыто теми, кто пролез в Союз писателей ради обывательского процветания в разлагающемся времени. Русский патриотизм замаран грязными душонками графоманов, а чиновники никак не поймут, что катастрофический кризис в местном отделении Союза писателей России лишний раз подчёркивает глубокий кризис той ветви власти, которая слабовольно поощряла гниение литературной среды многолетней поддержкой самых профессионально непригодных и подлых, полным равнодушием к качеству культуры в целом. Невероятная деградация и равнодушие высокооплачиваемых чиновников от культуры слились с нравственным и творческим падением случайной литературной братии. При строгой обеспокоенной власти такого гадкого разгула графоманов возникнуть не могло. НО! НИКТО НИЧЕГО НЕ ЧИТАЕТ, НЕ АНАЛИЗИРУЕТ, НЕ ДОКЛАДЫВАЕТ ПРАВДИВО ВЫСОКОМУ НАЧАЛЬСТВУ. Между тем позор разрастается, и скандал грозит престижу самой Кубани, которую, как известно, генерал В. Казанцев и И. Кобзон провозгласили “центром духовности” всего Южного региона России.
2005
Многое, когда-то важное, трогательное, значимое для тебя в тот миг, пропадает совсем, исчезает из памяти начисто. Даже записанное (правда, второпях), оно не воскресает живым и тёплым; так, что-то смутное, уже не греющее.
“Потом мы ходили с ним на горку, рвали кизил, калину и зашли в один домик, что видится из хутора, и поговорили с хозяйкой, муж которой пас корову далеко на лугу. И говорили, говорили о тех, кого нет с нами…”.
Это друг ко мне приезжал, я был так рад, так рад, ведь жил одиноко и плачевно. Я ему был так благодарен! (И т. д. …)
…И вот совсем забыл!
27 января. Вот эти “записи перед сном” — скучнейшее чтение. Я вспоминаю последние тома собрания сочинений разных писателей-классиков, они всегда лежали в продаже уценённые: письма, статьи, дневники. Эта литература считается скучной. Хотя для нашего брата-писателя это очень занимательные страницы! И вот я записываю, а как-нибудь найду в блокнотиках своих столбцы авторов и названий их книг (которые нужно прочитать), и становится не по себе: зачем пишу? какие имена, какие умы, и то как будто надоели всем. А ты? Время пройдёт, опять пишешь… По записям в блокнотах (что прочесть, что купить, что достать) вспоминаю теперь, что даже мысли не было о том, что, возможно, сам займусь сочинительством. Боялся писателей! Но как начинаешь тихо любить самого себя в молодости, неискушённого, наивного, ещё не разбирающегося в путанице идей, в тайнах литературных отношений, да и в тонкостях романов и статей порою, очень доверчивого ко всему миру искусства, где (думаешь и веришь) всё свято, драгоценно, где столько недосягаемых талантов, и ты ревнуешь их чисто, возвышенно, ты рад им, ничего не требуешь, только пишешь на страничке, ставя сбоку слов восклицательные знаки: “В 59-м году выйдут книги В. Гиляровского “На грани двух веков”, “На жизненной дороге”…
В 1960 году в журнале “Октябрь”: А. Ахматова “Поздняя проза Пушкина”. Очень много выписывал, хотел чему-то научиться хорошему, перенять даже то, что будет не под силу (не та природа, не та натура). Иногда восклицаю: неужели всё это выписывал я?! Неужели я всего этого хотел, к этому стремился, а вот этого и этого боялся? “Жизнь начинается на пороге тайны” (С. Цвейг). Неужели я над этими словами хмурил лоб в двадцать лет? И это я хотел побывать в Париже и вспомнить там слова О. Бальзака: “В Париже, чтобы хорошо знать всё, что творится вокруг, не следует спать по ночам”. Я там не был и по сию пору. И это я довольно беспечно выписывал мудрости Екклезиаста: “…О тех, кто был, не помнит никто; следовательно, и о тех, кто будет позже, помнить не будут”. Через 35 лет я напишу об этом в романе “Наш маленький Париж”… без помощи Екклезиаста, потому что сам всё почувствую в дальнем времени и вокруг нынешних дней. И неужели я предчувствовал это: “В деревне хочется столицы, в столице хочется глуши” (И. Северянин)? А зачем я выписал монолог князя Андрея Болконского: “Никогда не женитесь, мой друг…”. Ах, оказывается, я боялся, что “пропадёт всё, что в тебе есть хорошего и высокого”. Выписал и забыл, женился и жил, и уж в 26 лет, как князь Андрей, до этой мудрости не додумался. И, наконец, я, выросший в городе (хотя и на его окраине), почему-то громко подпевал И. С. Тургеневу: “О, довольство, покой, избыток русской вольной деревни! О, тишь и благодать!”.
3 марта. Когда душа просит, я беру “Наш современник” и иду на затон читать “Таню” Бунина. В какой раз! “Она служила горничной у его родственницы, мелкой помещицы Казаковой, ей шёл семнадцатый год, она была невелика ростом, что особенно было заметно, когда она, мягко виляя юбкой и…”. Какая музыка с первых строк!
20 апреля. Шолохов вырастил меня. С 19 лет я опирался на его книги, сверял с ними своё отношение к жизни. Увидел в Союзе писателей его сына, Михаила Михайловича, скромного, похожего на отца, и… удивился тому, что пожимаю его руку: так для меня всё… легендарно. Поговорили о том о сём. Я стеснялся его.
…А вечером в гостинице “Москва” отдыхал со счастливым Н. Доризо, песни которого и я пою с удовольствием, добрым, ласковым ко мне, под рюмочку расточавшим ласки в мой адрес: “Мне нравится этот человек”, “Я люблю этого человека” — и наконец: “Я написал первую строчку о его романе: “За эту фамилию надо дорого платить, а она досталась ему бесплатно: Попсуйшапка”.
22 апреля. (Пересыпь). …В блокноте 61-го года дорога мне как реликвия одна запись: я пришёл на почту к окошку “до востребования” получить бандероль с книгой В. Н. Буниной-Муромцевой, и, видно, долго я (уж не помню) торчал за столиком, разворачивал, читал дарственную надпись, млел и гордился, а рядышком “поразила меня старушка, согнувшаяся над письмом, сама сосредоточенность, само забвение. Руки сухие, со взбухшими жилками, руки, как лапки мелкой птички. Губы тонкие, собраны в узкую морщинку. Она писала, и я подглядел: “Дорогие мои четверо, любимые, здоровы вы все? Как хочется, чтобы вы были здоровы. Любимая моя Лизавета Сергеевна!”. И потом она, пока я тайно вздыхал над книгой, начала другое письмо: “Дорогой мой…”. По этим словам я заключил, что это очень кроткая и ласковая старушка, и возможно, такая кроткая любовь к ближним не только от природной доброты, но и от одиночества. Одета бедно, но чувствовалось, что она и книги читает хорошие. Я её запомню, она и знать не будет”.