Все здесь сметано на живую нитку: собрание — это уже и есть храм, топтание посреди улицы — это торговля. Вот уж которое тысячелетие длится и все не кончается их исход из Египта. Нужно в любую минуту быть наготове, нужно все иметь при себе: в одном кармане — хлеб с луковицей, в другом — молитвенные ремешки. Как знать, не придется ли в ближайший час отправляться в дорогу. Так же внезапно начинается и театральное действо.
Театр, на который я набрел в тот вечер, располагался во дворе грязноватой обшарпанной гостиницы. Двор был крытый, четырехугольный, с лепившимися по стенам застекленными пристройками и коридорами, где выставлены были на всеобщее обозрение разного рода интимности домашнего быта, перины, рубахи и ведра. Посредине торчала, изображая пейзаж, неизвестно как занесенная сюда старая липа. В освещенных окнах виднелись недра кошерной кухни. Над кипящими кастрюлями клубился пар, толстая повариха ворочала ложкой, в окне мелькали дебелые, обнаженные до плеч руки. Прямо перед окнами, наполовину заслоняя их, возвышалась небольшая сцена, поднявшись на которую, можно было пройти в коридорчик перед рестораном. Внизу сидел оркестр, капелла из шести музыкантов — молва называла их братьями, сыновьями великого Менделя из Бердичева, которого старики из Восточной Европы еще застали живым и чью волшебную скрипку по сей день не могут забыть ни Литва, ни Волынь, ни Галиция.
Актерская труппа, которая должна была скоро выйти на сцену, именовалась «Сурокинской». Сурокиным звали их директора, режиссера и казначея, полного, гладко бритого господина из Ковно, уже успевшего побывать с гастролями в Америке хазана и тенора, героя синагог и оперных залов, неженку, гордеца и зазнайку, хозяина и товарища в одном лице. Зрители сидели за столиками, пили пиво, жевали сосиски с хлебом, сами бегали в ресторан за едой и питьем, болтали, кричали, смеялись. Все это были мелкие торговцы с семьями — не ортодоксальные, а «просвещенные», как называют на европейском Востоке евреев, которые бреются (хотя бы раз в неделю) и носят европейское платье. Религиозные обряды эти евреи соблюдают больше из уважения, чем из религиозной потребности: о Боге вспоминают, только когда Он бывает зачем-нибудь нужен, и, на их счастье, нужда в Нем возникает у них довольно часто. Среди них можно встретить и циников, и людей с предрассудками, но случаются такие минуты, когда всеми ими овладевают умиление, расслабленность и растроганность. В вопросах гешефта они беспощадны друг с другом и с чужим — но стоит лишь коснуться одной потаенной струны, как в них просыпается жертвенность, доброта и гуманность. Да, эти люди умеют плакать, особенно в таком открытом театре, о котором я веду речь.
Труппа состояла из двух женщин и троих мужчин — и при попытке описать, что и как исполнялось на этой эстраде, слова застревают у меня в горле. Все импровизировалось на ходу. Первым на сцену вышел худенький маленький человечек, на лице у которого, с видом крайнего изумления, сидел ни на что не похожий нос — наглый, вопрошающий, но вместе с тем трогательный и смешной, скорее славянский, чем иудейский, с широкими крыльями и неожиданно острым кончиком. Носатый человек изображал бадхана, мудрого шута и клоуна; он пел старинные песни и тут же пародировал их, вставляя нелепые абсурдные пуанты. Затем женщины спели дуэтом старинную песню, другой актер рассказал юмореску Шолом-Алейхема, и, наконец, сам господин директор Сурокин принялся исполнять на современном иврите и идише стихотворения живых и недавно умерших еврейских поэтов: произнеся строки на иврите, он с ходу переводил их на идиш, а иногда вдруг тихонько, как-то совсем по-домашнему, промурлыкивал две-три строфы себе под нос — и тогда воцарялась мертвая тишина, и маленькие торговцы сидели с расширенными глазами, подперев кулаком подбородки, и слышался шелест липы.
Не уверен, что все читатели знают еврейские мелодии Восточной Европы, и попробую рассказать в двух словах, что это за музыка. Точнее всего будет, наверно, назвать ее смесью России и Иерусалима, фольклорной песни и псалма. Она торжественна, как синагогальное действо, и простодушна, как народный напев. Текст, если просто пробежать его глазами, требует, казалось бы, веселой бравурной мелодии. Но на слух, в музыкальном исполнении, песня оказывается щемящей, с «улыбкой сквозь слезы». Один раз услышишь — и она потом неделями звучит у тебя в ушах, а чувство несовпадения быстро стирается; на самом деле эти слова не ложатся ни на какую другую мелодию. Вот как они звучат:
Под зеленым деревцем у реки
Мойшеле и Шлеймеле сидят, голубки,
Их глаза что жаркие угольки…
Слышите: сидят! Не резвятся под зеленым деревцем. Скажешь «резвятся» — и строчки приобретают тот бойкий ритм, какой может послышаться поначалу. Но они не резвятся, эти еврейские мальчики.
И раздалась старинная песня о том, как поет Иерусалим — поет с такой тоской, что боль отзывается через всю Европу, далеко на восток, через Испанию, Германию, Францию, Голландию, по всему пути, который прошли евреи. Иерусалим поет:
Исрулек, Исрулек, вернись домой,
По тебе скучает твой край родной…[25]
Всем торговцам был понятен этот напев. Маленькие люди отставили кружки с пивом и забыли про недоеденные сосиски. Так они готовились слушать серьезную, трудную, а порой и абстрактную поэзию великого еврейского поэта Хаима-Нахмана Бялика, чьи песни переведены едва ли не на все культурные языки мира и с которого, как полагают, началось возрождение еврейского письменного языка, его возвращение к полнокровной жизни. В голосе этого поэта слышен священный гнев древних пророков и сладкий лепет ликующего младенца.
1
Евреи Восточной Европы не сразу проторили дорогу в Париж. Намного быстрей они оказались в Брюсселе и Амстердаме. Все пути ювелирной торговли ведут в Амстердам. Некоторые еврейские ювелиры, разорившись или, наоборот, наживая состояние, задерживаются в стране французского языка по необходимости.
Маленького восточноевропейского еврея терзает преувеличеннный страх перед совсем чужим языком. Немецкий для него — язык почти родной. Еврей предпочтет поехать в Германию, а не во Францию. Еврейский выходец из Восточной Европы быстро учится понимать иностранную речь, но его выговор никогда не очистится от акцента. Еврея всегда узнают. Здоровый природный инстинкт заставляет его держаться подальше от романских стран.
Но и здоровые инстинкты порой обманывают. В Париже восточноевропейские евреи живут припеваючи. Здесь никто не мешает им открывать магазины и даже основывать гетто. В Париже несколько еврейских кварталов — в районе Монмартра и неподалеку от площади Бастилии. Это старейшие районы Парижа. Здесь старейшие в Париже дома, с самым дешевым жильем. Евреи, пока не разбогатеют, не любят тратиться на «ненужный» комфорт.
В Париже им легче уже хотя бы по внешним причинам. Своим видом они не особенно выделяются из толпы. Их живость не бьет в глаза. Их юмор в чем-то сродни французскому. Париж — это подлинный город-космополит. Вена когда-то была такой, а Берлин еще только когда-нибудь станет. Город-космополит всегда беспристрастен. У него есть свои предрассудки, но ему некогда применять их в реальной жизни. В венском Пратере антисемитизм почти незаметен, хотя отнюдь не все здесь любят евреев, и рядом, затесавшись в толпе, расхаживают самые что ни на есть типичные восточные евреи. Почему незаметен? Потому что в Пратере весело. На Таборштрассе, выйдя из Пратера, антисемит становится антисемитом. На Таборштрассе веселье кончается.
В Берлине тоже невесело. А в Париже веселье разлито в воздухе. К грубым проявлениям юдофобства склонны лишь угрюмые французы — роялисты, группирующиеся вокруг «Аксьон франсез»[26]. Неудивительно, что они не имеют и никогда не будут иметь во Франции никакого влияния. В них слишком мало французского. Явный избыток патетики и недостаток иронии.
Хоть деловитость и считается добродетелью немцев, но Парижу в ней не откажешь. Париж деловит и демократичен. Немцы, возможно, не лишены человеколюбия, но только в Париже давние, прочные корни пустила практическая гуманность. Только в Париже восточноевропейские евреи превращаются мало-помалу в западных европейцев. Превращаются во французов. Во французских патриотов.
2
Суровая борьба за существование, «борьба с бумагами», в Париже протекает мягче. Здешнюю полицию отличает гуманная безалаберность. Она отзывчивей ко всему субъективному, личному. Немецкая полиция мыслит параграфами. С парижской проще договориться. В Париже можно получить прописной штемпель без того, чтоб тебя четыре раза подряд отсылали обратно.