Ознакомительная версия.
В полной версии интервью Воллер предлагает ещё немало нестандартных ходов — от запуска международного расследования проблемы Байкала до поощрения русского национализма. То же самое, но подробнее:
«Вот что я бы делал. Возьмем, к примеру, Карелию. Люди там жалуются на усиленную русификацию. Мы должны поддержать этих людей. Точно такие же движения есть и в этнически русских регионах. «Простые русские в этих регионах не имеют возможности сами решать свою судьбу. Москва навязывает им свою волю. У них всё забирают, ничего не предоставляя взамен. Мы должны помочь им заговорить, как мы это делали во время СССР».
И самое главное. Этот абзац надо отливать в граните и заставлять учить его наизусть всех, кто по недомыслию считает, будто русский национализм — панацея для России и Новороссии. Умело направляемый русский национализм (наравне с национализмами других братских республик) однажды уже раздолбал мощнейшую державу. Именно так это видит наш противник. Американцы (а уж поверьте, я немножко соображаю в американцах) мыслят очень линейно. Если эта штука сработала один раз, надо обязательно воспользоваться ей опять.
«В конце Холодной Войны мы поддерживали Российскую Федерацию. Мы ПООЩРЯЛИ ОТДЕЛЕНИЕ РОССИИ И РУССКИХ от Советского Союза, мы поддерживали сильную Россию, которая будет опираться не на военную силу, а на рыночную экономику, демократические ценности. Русские лидеры предали эту идею. Мы тратили громадные деньги на помощь России, но всё это досталось таким людям, как Путин. Американцы и европейцы сделали все, чтобы перевести Россию на рельсы РЫНОЧНОЙ ЭКОНОМИКИ, но Путин и его команда все украли и создали диктатуру. Конечно, они будут кричать, что мы хотим ослабить их. Но мы хотим ослабить не Россию, а чекистов, завладевших Кремлём».
Про старушку и таджиков в каждом из нас. Две истории о просто людях
Четыре года назад, примерно в это же время, приехал по делам в Питер. Планировались съёмки, навьючен был, как ишак, — сумки с аппаратурой, штатив за спиной.
Пересекаю площадь у Московского вокзала и прямо на перекрёстке упираюсь в группу встревоженных прохожих, обступивших кого-то. На снегу, прямо на тротуаре, лежит баба. Здоровая такая женщина, объёмная то есть. Лет сорока пяти, думаю. Глаза у бабы открыты, она смотрит в небо, перед собой, но при этом никак не реагирует на окружающих. Дышит. Не пьяная, не бездомная. Но вот лежит — тело в сугробе, ногами к светофору, не двигается, молчит.
Вокруг, как назло, тоже одни женщины. Переговариваются, по очереди пытаются растормошить. Пробуем поднять или перевернуть хотя бы. Да уж больно тяжела. Кричат со всех сторон: «Вы уверены, что можно? Врач есть среди вас? Врача зовите!»
Врача нет. Время идёт. Тётка лежит. Люди мимо прут. Ёлки-огни-подарки…
«Ладно, — говорю, — вот, посторожите. Я сейчас». Сгружаю с себя сумки. Рядом вырастает какая-то старушка. И по одежде, и по лицу исхудавшему, и по рукам красным, обветренным видно, что бедствует. Беги, говорит.
Бегу, а в голове подлая мысль: в сумках-то аппаратура тысяч на десять долларов — нажитые непосильным трудом две камеры, новые гидрокарбонатные ноги для штатива, выписанные прямо с фабрики в Гуанчжоу… И главное моё богатство — объективы, каждого из которых дожидался неделями, а то и месяцами. Короче, бабушке достаточно прихватить любую из сумок, чтобы прожить безбедно весь новый, тогда ещё 2011-й год.
Врываюсь в гостиницу. Поднимаю сонную охрану — человеку плохо! Несёмся по льду назад, к перекрёстку. Охранники за спиной матерятся. Сначала тихо, потом громче. У светофора никого. Ни толпы. Ни тётки в сугробе. Обычное броуновское движение. Ушла! А сумки?
Вижу, у стены дома, вцепившись голыми руками в штатив, стоит мой часовой. Минус пятнадцать, кстати, на улице. Сумки на месте. «Где же она?» — кричу. «А кто её знает… Как только вы убежали, встала, отряхнулась, подобрала пакеты свои и вон туда, по Лиговскому, направилась. Даже слова не сказала».
Отлично, думаю. Но старушенция-то! Не бросила пост. Достаю какие-то деньги, пытаюсь впихнуть ей в замёрзшие ладони. В ответ: «Как вам не стыдно? Уберите немедленно!» И взгляд такой злой-презлой, в упор. Ленинград, как-никак. Санкт-Петербург.
* * *
Через четыре дня — опять площадь у Московского вокзала. «Сапсан» в обратную сторону. Только багажа в два раза больше. Знакомые попросили доставить в Москву немаленькие коробки. Ищу на вокзале носильщика. Дал три круга, заглянул под все лестницы. Нет носильщиков.
Наконец выкатывается откуда ни возьмись здоровенный такой мужик с телегой. Куртка на морозе распахнута, пар изо рта, рыжие усы, красная морда, жетон на груди. «А где раньше-то был?» — перебивает он меня вопросом.
Медленно, очень медленно, с десятью остановками доходим до гостиницы. Выволакиваю свою гору вещей на крыльцо и слышу: «Три тысячи».
Приходит прозрение. Гнида. До поезда десять минут. Идти в общей сложности метров триста, однако вариантов у меня нет. Он знал это с самого начала. И пялится, довольно улыбаясь: «Так чё? Надумал?»
…Города берёт не смелость. Города берёт ненависть. К усатой, сытой, рыжей морде, например.
На глазах у носильщика закидываю все сумки и коробки себе на горб, штатив беру, кажется, в зубы, и, покачиваясь, ползу через площадь. Носильщик ничуть не смущается. Катится за мной. В шаге. Просто ждёт, когда сломаюсь. Оглядываюсь. Идёт. Сто метров. Не отстаёт. Двести. Прилип, гад. Собираю последние силы и выбрасываюсь, как рыба, на ступени вокзала. Носильщик, убедившись, что выиграл-таки я, насвистывая, отправляется искать следующего лоха.
Но радоваться нечему. Через пять минут отправление, а передо мной ещё забитый народом зал ожидания и длиннющий перрон. Сил нет. От попытки сделать хотя бы шаг темнеет в глазах.
И тут Господь посылает мне навстречу ангелов… Трёх таджиков — в одинаковых гастарбайтерских куртках и спортивных штанах. «Эй, — кричу, — слышь, эй ты, помоги!»
Таджики подхватывают сумки. Мы плывём через толпу. Впереди мои вещи, за ними — я со своим эксклюзивным штативом из Гуанчжоу. Понимаю, что таджикам достаточно сделать несколько шагов в разные стороны и — прощайте, драгоценные сумки. Кричу: «Эй, ты и ты, идите так, чтобы я вас видел! Да, вот так, вот так, вот так! Хорошо!»
Втиснулся в вагон, выдохнул: случилось чудо. Не надо покупать новый билет, не надо искать на морозе гостиницу. Домой! Поезд шипит, вот-вот тронется.
Выскакиваю к таджикам, из рук валятся мятые купюры, которые я пытаюсь им всучить. В ответ вдруг слышу: «Брат, убери это. Ты не понял. Мы не гастарбайтеры. Мы — пассажиры. Тоже домой едем».
На табло, что висит над соседним перроном, сквозь метель и катящийся по лицу пот различаю слово «Душанбе».
Таджики смеются и уходят. «С Новым Годом, брат!»
Бессовестный мозг автоматом выхватывает из памяти балабановское: «Не брат ты мне…» и далее по тексту. Смешно и стыдно.
Распихиваю по карманам жёваные сотки. Таджики скрываются за поворотом — вместе с вокзалом, вместе с городом, в котором всё это случилось.
* * *
Мне кажется, в каждом из нас умещается и рыжий носильщик, и старушка-часовой. И рыжий носильщик, я думаю, тоже носит в себе крохотную старушку. Которая однажды не позволит ему пройти мимо человека, лежащего на снегу со взглядом, уставленным в небо.
Вот долго думал, стоит ли что-то писать про это бесконечное шарли-мырли. Донбасс как-то, знаете, временами парализует, делает бессмысленным все остальное. Даже общечеловеческое. Особенно общечеловеческое. Но попалась на глаза свежая статья Криса Хеджеса, большого американского журналиста, лауреата Пулитцеровской премии к тому же, бывшего собкора НЙТ на Ближнем Востоке, изгнанного в свое время редакцией за непримиримую антивоенную позицию. Я вспомнил, как в 2012, работая над Планетой Вавилон, пришел к Хеджесу в библиотеку Филадельфии, где он представлял книжку Days Of Destruction, Days of Revolt (вот она на полке, с автографом). А чуть позже, уже вооруженный книжкой, я оказался на противоположном от Филадельфии берегу реки Делавер, в городе Кэмден, которому Хеджес посвятил несколько глав. И вот, помню, идет ливень, надвигается ураган Сэнди, а мы с одним из героев книги, семидесятилетним отцом Майклом Дойлом, католическим священником, сосланным за свои левые взгляды в Кэмден чуть ли не полвека назад, вместо интервью сидим в подвале у какой-то отчаянно смелой старухи и пытаемся починить ей электрический щиток. Щиток при этом медленно заливает водой. Старуха и сам Дойл, возможно, последние белые лица на ближайшие десять квадратных километров. Но оба отказываются покидать этот самый криминогенный в США город. По идейным, видите ли, соображениям. В Америке встречаются люди. И их немало. Мне нечего сказать про Шарли. За меня все сказал Хеджес. Я лишь наспех перевел это на русский язык.
Ознакомительная версия.