Арина Михайловна, впрочем, выдерживала постигшую ее невзгоду довольно стойко, но Севастьян Игнатьич сразу раскис. Вдобавок ехать пришлось по пути, уже почти разрушенному, и на целые сутки дольше обыкновенного. На четвертый день приехали в Москву и остановились па постоялом дворе у Сухаревой. Тотчас же по приезде Севастьян Игнатьич стал жаловаться, что у него вздохи точно клещами зажало, но за лекарем не послал: думал, что и без лекаря от липового цвета пройдет. А через неделю Арину Михайловну постигло великое горе, о котором она и в мыслях никогда не держала: Севастьян Игнатьич скончался.
Сверх ожидания, Арина Михайловна перенесла свою потерю довольно мужественно. Но в Присыпкино не воротилась, а устроилась навсегда в Москве, и с этой минуты окончательно закоснела. Не озлобилась, а именно закоснела, то есть начала все невзгоды, не только личные, но и государственные, как-то: войны, неурожаи, эпидемии, хищения, недоимки и проч., неизменно приурочивать к «катастрофе». Проворуется ли кто — это оттуда идет; произойдет ли грандиозное убийство — это оттуда идет; поразит ли целую губернию неурожай — это оттуда идет; случится ли на железной дороге крушенье поезда — это оттуда идет. Гессенская муха, кузька, новые суды, суслики, расхищение власти, свобода книгопечатания, ослабление религиозного чувства — всё оттуда. Она не злорадствовала, не ехидствовала, а только любила прорицать: «Не то еще будет! вот погодите!» Казалось, у нее был наготове целый каталог бедствий, и она цитировала то одно, то другое, автоматически приговаривая: «Это еще цветочки, а вот ужов ягодки будут!»
Между тем личное ее положение, в сущности, было совсем не дурное. В ломбарде у нее лежал приличный капитал, который она с выгодою поместила в пятипроцентных банковых билетах. И дом для жительства своего, в одной из Мещанских, она задешево приобрела, и устроилась на новоселье как нельзя лучше. Выписала из Присыпкина все барское добро, не исключая и мебели, составила себе небольшой штат из старой присыпкинской дворни, села у окошка в то самое вольтеровское кресло, в котором некогда покойный Севастьян Игнатьич после обеда дремал, и начала шерстяной шарф вязать. Провизия в то время была еще не особенно дорога, денег было достаточно; дрова, правда, кусались — ну, да погодите! ужов то ли еще будет! После деревенской хозяйственной сутолоки она точно на дно реки опустилась. Никому до нее дела нет, и ей ни до кого и ни до чего дела нет. Скучновато, но зато покойно. Сидит она у окошка, и все ей на улице видно. Кто ни пройдет, ни проедет, она ко всем постепенно присматривалась. Вот это «здешний» идет — аблакат; вот и это «здешний» же — он «не при занятиях» состоит, но по имени его звать Иваном Иванычем. А вот это «чужой» прошел — куда это он лыжи навострил? Ишь, спешит, точно в аптеку торопится. А вот кто-то у Семен Семеныча звонится. Звонится, звонится, не отпирают бедному, а дождик так на него и льет. Наконец, однако, отперли. Выглянула в дверь баба, злая-презлая! Она, должно быть, блох у себя в белье ловила, а ей посетитель помешал — ах, пропасти на вас, шатунов, нет!
— Дома Семен Семеныч?
— Ни свет, ни заря ушел. Его у нас одна заря выгонит, а другая вгонит!
Дверь с азартом захлопывается, и посетитель задумчиво вперяет взоры в глубь Четвертой Мещанской, как бы испытуя: где ты, Семен Семеныч? ау! — А Семен Семеныч, с «Гамлетом» в руках, с Гамлетом в сердце и с Гамлетом в голове (есть в Москве чудаки, которые до сих пор Мочалова да Цынского забыть не могут!), тут же, неподалечку, перед Сухаревой башней в восторженном оцепенении стоит и мысленно разрешает вопрос: кто выше — Шекспир или Сухарева башня?
Словом сказать, всю подноготную Арина Михайловна знала и отлично к ней прижилась. А вдобавок, спустя немного после «катастрофы», и еще деньги к ней привалили. Мировой посредник не попомнил Савосинова невежества и добросовестно занялся имением Арины Михайловны. И уставную грамоту написал, и на выкуп крестьян выпустил, и занадельную землю по частям распродал, так что у Ариши очутился новый капитал тысяч в шестьдесят. Жить бы да поживать при таком капитале, а она вместо того заладила: «Погодите! не то еще будет! вот увидите!»
И точно: нужно было сквозь особенные очки смотреть, чтобы не видеть, что светопреставление уж на носу. А так как Арина Михайловна без очков свой шерстяной шарф вязала, то, разумеется, она видела.
Началось с того, что волю вину объявили. И с боков, и напротив, и наискось стены домов расцветились вывесками «распивочно и навынос». Все Мещанские наполнились стоном. Одно хлопанье кабацкими дверьми, одно визжание кабацких блоков способны были расстроить самые крепкие нервы. Арина Михайловна не могла привыкнуть к этим звукам; беспрерывно она вздрагивала, крестилась и, глядя в окно, прорицала:
— Ишь пьяница! ишь поперек улицы, словно на печи, на снегу разлегся! Погодите, то ли еще будет! Сотнями мертвые тела по улицам подымать будут!
Потом явились новые суды, и застонали Иверские ворота, заскрежетал Страстной бульвар… Вой подьячих был так пронзителен, что, вместе с эманациями Охотного ряда, явственно доносился до самой Крестовской заставы. Опять пришлось Арине Михайловне вздрагивать и прорицать.
— И за что только старичков обидели? — жалела она подьячих, — разве за то, что дешевенькие они были, именно разве только за это! Ах, да то ли еще будет! погодите, и не то увидим ужов!
Наконец подоспело и земство… Тут уж сам квартальный сказал: «Ну, теперь, брат, капут!» А Арина Михайловна сначала было не поняла — думала, что дворянам будут жалованье раздавать, но потом вдруг все сделалось для нее ясно.
— Пойдут теперь во все стороны тащить! — прорицала она. — Вот помянете мое слово: оглянуться не успеем, как всё до последней нитки растащат!» Останется один пшик!
Даже привольное житие в собственном доме не удовлетворяло ее; даже капитал не примирял с веяниями нового жизненного уклада.
— На что мне капитал? — говорила она, — вот кабы ангел мой был жив — тогда, действительно… Еще лукавый с этими деньгами попутает…
Увы! она имела некоторое основание поминать о лукавом. Во-первых, Иван Иваныч (тот самый, который «не при занятиях» состоял), как только узнал, что она выкупную ссуду получила, так сейчас же к ней свах прислал. Во-вторых, какой-то молодой приказный, из самого квартала, мимо ее дома ходить повадился. Ходит да посвистывает, и как только поравняется с окном, около которого она сидит, так сейчас же руку к сердцу прижмет и глазами взыграет… Насилу она от него отделалась! Помощнику квартального трехрублевенькую пожертвовала, так он раза четыре его, козла несытого, в кутузку сажал и только по пятому разу смирил. И, в-третьих, ей самой, несмотря на то, что со смерти Савоси прошло уж пять лет, беспрестанно чудилось, что ее «ангел», словно живой, выглядывает в дверь и ищет ее. «Ариша! ты, что ли?..»
А вдруг это выглядывает не Савося… а «лукавый»?
Нельзя не опасаться «лукавого». Нельзя, живучи в Четвертой Мещанской, не ожидать с часу на час появления его. Москва — такой большой город, и притом до того простодушно затеянный, что в нем только и есть два сорта людей: лукавые да простофили, из коих первые хайлов разевают, а вторые в разинутое хайлов сами лезут. Лукавые больше в центре города ютятся: простофили — по окраинам жмутся, а в том числе и во всех четырех Мещанских. От времени до времени, однако ж, «лукавые» делают на окраины набеги, и тогда простофили, как куры, только крыльями хлопают, но прекословить не пробуют.
На этот раз «лукавый» объявился в образе молодого, черноглазого брюнета, Тимофея Удалого.
В одно прекрасное утро он явился к Арине Михайловне, подошел к ручке, назвал ее тетенькой, а себя сыном кузины Маши.
— Какой же это Маши?.. словно я не помню! — смутилась Арина Михайловна, — была у меня троюродная сестра… как будто Даша… так та, кажется, за Недотыкина вышла.
— За Недотыкина — это сначала; а потом за корнета Мстислава Удалого. А теперь папенька с маменькой скончались-с.
— Не знаю; помнится, была не Маша, а Даша, а впрочем… Как же ты обо мне, мой друг, узнал?
— Иду по улице и вижу: дом госпожи Оковнцевой. Тут все и открылось.
— Ну, что ж… коли племянник — видно, так богу угодно. Садись, гость будешь.
Арина Михайловна совсем растерялась: до такой степени она отвыкла от людского общества. Думала одна-одинешенька век скоротать, а тут вот родственник проявился — как его из дому выгонишь? И чужих сирот грешно не приголубить, а тем паче троюродных. А вдобавок и Тимофей не полез сразу нахалом, а повел дело умненько. Посидел недолго и на вопрос тетеньки, при какой он службе состоит, объяснил, что он просто «молодой человек» — только и всего.
— Это что же за звание такое: «молодой человек»? поди, чай, присутствие какое-нибудь есть?
— Комитет-с, — скромно объяснил Удалой, — дама-старушка председательствует, а прочие старушки присутствуют-с. А я при них — молодой человек-с!