— Все гениальные изобретения поплатились массовым распространением и опошлением. Изобретение печати пятьсот лет назад открыло большие возможности, но они были только у избранных. Сегодня в каждом киоске лежит куча хлама.
— Безусловно. Уэллс описывал битвы цеппелинов, которые острогами распарывали друг другу оболочки. Авиация должна была объединить человечество, тем временем оказалось, что более всего она годится для бомбардировок. В мечтах у большинства технологий светлый аверс, который для предвестников был светящейся в темноте звездой, но жизнь добавила реверс, или темную грязную действительность, более или менее тривиальную. Яркой иллюстрацией этого процесса является изобретение Форда. Сегодня проблему составляет уже не езда, а парковка автомобиля. Кроме того, мы подрезаем сук биосферы, на котором сидим. Все специалисты об этом знают, но ни один еще не придумал от этого лекарство, несмотря на то что научные открытия нас затопили. В последнее время, учитывая страшную тесноту, которая царит не только в общественном транспорте, но и в науке, каждый старается придумать что-то инновационное. Как на этой гравюре: толпа, из середины кто-то зовет «Господи, я здесь!»
— Это правда, что везде страшная теснота. У людей очень мало времени и жизнь ускоряется.
— Мне его тоже не хватает. В сутках только двадцать четыре часа, и несколько часов надо посвятить сну. Как человек, когда-то голодавший, накапливает съестные припасы, так и я стягиваю на мою бедную голову больше книг и научных журналов, чем в состоянии проглотить. У меня есть журналы за несколько недель, которые я даже не успел открыть. В них информируют о научных открытиях, которые с каждым днем теряют свою актуальность. Растет число ученых, и каждый хочет засверкать как звезда. Падающие звезды, блеснув, гаснут. Со мной то же самое. Даже если я когда-то и был предтечей, сегодня мои книги уже никого не удивляют.
— А какое будущее вы предсказываете книге? Выживет ли она?
— Мы вступаем в эпоху иллюстративной цивилизации, но мысли не удастся заменить на картинки. Поэтому книга сохранится, хотя, вероятно, изменит форму. Бумага уже заменяется чем-то вроде телевизионного экрана. Представьте комнату, обвешанную телеэкранами! Вам это, вероятно, нравится, но меня наполняет отвращением, а может, даже страхом. Но я ничего не сделаю с модой все усовершенствовать. Последнее время мы часто встречаемся с «интеллектуальными устройствами» AGD.[226] Поскольку машинам нельзя привить интеллект, понятие это расширилось, как мешок. «Интеллектуальная» стиральная машина различает цветное и белое белье, подбирает вид порошка и температуру. Холодильник не надо размораживать, потому что он очищается сам. Это, даже с преувеличением, скромный интеллект. Мне это напоминает инстинкт мухи, которая чистит себе крылышки ножками.
— О цивилизации нашего времени вы высказываетесь плохо. Однако через двадцать лет после нашей последней встречи я вижу вас в прекрасном здравии. Перед войной люди в вашем возрасте рассказывали уже только байки о войне в Маньчжурии, и их никто не слушал. Зато вы по-прежнему выдаете компетентные вердикты по проблемам современного мира. Это неблагодарность — отпускать проклятия цивилизации, которая поддерживает в вас жизнь.
— Я не могу выступать в роли человека, выставляющего напоказ историю своих бесчисленных болезней, а также операций, которые ему делались, ибо это было бы неаппетитно. Если бы я вам стал рассказывать о своих недомоганиях, вы бы не настаивали на своем мнении о моем прекрасном здравии. По правде говоря, я еле дышу.
— Этого не видно…
— Я временно мобилизовался (смеется). В ящиках моего стола и в шкафу полно лекарств, которые, неизвестно для чего, продлевают мне жизнь. А мир действительно ужасен. Я еще немного двигаюсь и немного помню. После войны я сказал девушке, руки которой добивался и которая стала моей женой, что после моих оккупационных переживаний меня ничто уже не взволнует и не испугает. Это оказалось неправдой. Потом ведь были Косово, Чечня, террористическая атака на Нью-Йорк. Кошмар возвращался. Есть только один человек в мире, которому все нравится, — Фукуяма. Согласно ему история уже закончилась. Я не уважаю его… Конец света для меня равносилен концу моей жизни. Я думаю, что мы смертны для того, чтобы создавать то, что смертно. Panta rhei.
— Вы часто думаете о смерти?
— Не очень. Сама мысль о смерти меня в ужас не приводит, но я ясно чувствую, что с жизнью происходит не то же самое, что в театре, где что-то начинается, затем происходит развитие действия и некий эпилог, а все завершается аккордом, венчающим целое. Человек рождается в случайный момент и умирает в такой же момент, и мы никак на это повлиять не можем. Смерть бесцеремонно боком втискивается в эту композицию.
— Вы всегда отличались чувством юмора. Признаюсь, ни с одним из польских писателей я не смеялся столько, сколько с вами. Но одновременно я вижу, что с годами этот юмор окрашивается все большей горечью. Как соотносится чувство юмора с возрастом?
— Посмотрите мои только что изданные «Диктанты»,[227] и вы увидите, как я писал тридцать пять лет назад. Они очень жизнерадостны. Никакой мысли, что автор слов вскоре умрет, там вообще не появляется. Сейчас я вспоминаю наиболее тяжелые годы сталинизма: медицинский факультет окончить не мог, ибо меня взяли бы в армию, в Конверсаториуме работать не мог, потому что министерство ее уничтожило, свою дебютную книгу издать не мог, потому что издательство Гебетнера национализировали и все перевели в Варшаву, поэтому я без конца ездил туда на поезде, но добиться ничего не мог. Можно ведь было сломаться, не правда ли? Я же в это время вместе с Ромеком Хуссарским поехал к майору Плоньскому из руководства Военного округа, чтобы нам разрешили ездить по полям сражений и собирать лом для электрического автомобиля, который мы хотели построить из наполовину сгоревшего «мессершмитта».
— Гловиньский когда-то написал забавный текст под названием «Пожилая женщина мрачно смотрит на мир», в котором объяснял, почему пожилые люди все больше жалуются на мир и ничего им не нравится. Согласно ему, именно так человеческая психика защищается перед перспективой ухода. Потому что легче прощаться с миром, который не любишь, чем с тем, который кажется прекрасным.
— Не знаю, правда ли это. Я чувствую себя изолированным и одиноким по очень многим причинам. Партнеров для дискуссий я уже частично потерял чисто биологически, ибо они просто прожили меньше меня. В литературной среде я всегда был чужеродным телом, ибо мои интересы происходят не из гуманистического бассейна. Количество вздора и мусора, которое меня окружает, пробуждает во мне настоящий ужас. Когда я читаю книги и газеты, ибо, как говорил, телевизор уже не включаю, у меня все чаще создается впечатление, что я роюсь в мусорке. Что тут много говорить — я действительно чувствую себя все более ненужным. А теперь, чтобы эффектнее закончить наш разговор, достану пистолет и начну стрелять в вашу сторону.
— Я бы предложил стрелять в сторону пса, ибо его можно зажарить и съесть, а из меня мясо получилось бы жирное.
— Да, жирного мне действительно нельзя, потому что я сам толстый. А все же интересно, что вы теперь сделаете с этими пленками? Это невыполнимо.
— Думаю, что компьютер мне поможет.
— (С сомнением.) Компьютер? Сам? Я уже вам объяснял, что он глуп.
Часть 2
Так говорил Лем… по-русски[228]
«В какое необыкновенное время мы живем теперь!» Беседовал Борисов В.И.[229]
Краков, 21 сентября 1999 г., беседа шла на русском языке
Станислав Лем. Как вы добрались до меня? Не имели больших трудностей?
Владимир Борисов. Нет-нет. Я по карте посмотрел, все выяснил…
— Вы знаете, мы на самой окраине города ведь живем.
— Но тут зато хорошо, все тихо, надеюсь.
— Да, это очень приятно, потому что город близко… Вы приехали из Москвы?
— Нет.
— А откуда?
— Город Абакан.
— А, да, я знаю. Я помню, вы писали.
— Это Сибирь. Енисей.
— Я понимаю. Ко мне приехали, говорят: «Мы — из Санкт-Петербурга». Я говорю: «Как, вы уже забыли, что Санкт-Петербургом называете город, который назывался Ленинград?» — «А, это было давно, знаете…» Потом из Куйбышева мне звонят: «Хотим приехать, сделать фильм…» Пожалуйста. Потом приезжают, говорят: «Мы из Самары». Я говорю: «Как из Самары? Где же куйбышевцы?» — «Это мы, говорят, только название города изменилось теперь!»