Вопрос о форме репрессии или об ее степени, конечно, не является «принципиальным». Это вопрос целесообразности. В революционную эпоху отброшенная от власти партия, которая не мирится с устойчивостью правящей партии и доказывает это своей бешеной борьбой против нее, не может быть устрашена угрозой тюремного заключения, так как она не верит в его длительность. Именно этим простым, но решающим фактом объясняется широкое применение расстрелов в гражданской войне.
Или же Каутский хочет сказать, что расстрел вообще нецелесообразен, что «классы нельзя устрашить»? Это неверно. Террор бессилен – и то лишь в «последнем счете», – если он применяется реакцией против исторически поднимающегося класса. Но террор может быть очень действителен против реакционного класса, который не хочет сойти со сцены. Устрашение есть могущественное средство политики, и международной и внутренней. Война, как и революция, основана на устрашении. Победоносная война истребляет по общему правилу лишь незначительную часть побежденной армии, устрашая остальных, сламывая их волю. Так же действует революция: она убивает единицы, устрашает тысячи. В этом смысле красный террор принципиально не отличается от вооруженного восстания, прямым продолжением которого он является. «Морально» осуждать государственный террор революционного класса может лишь тот, кто принципиально отвергает (на словах) всякое вообще насилие – стало быть, всякую войну и всякое восстание. Для этого нужно быть просто-напросто лицемерным квакером.
«Но чем же ваша тактика отличается в таком случае от тактики царизма?» – вопрошают нас попы либерализма и каутскианства.
Вы этого не понимаете, святоши? Мы вам объясним. Террор царизма был направлен против пролетариата. Царская жандармерия душила рабочих, боровшихся за социалистический строй. Наши чрезвычайки расстреливают помещиков, капиталистов, генералов, стремящихся восстановить капиталистический строй. Вы улавливаете этот… оттенок? Да? Для нас, коммунистов, его вполне достаточно.
Один пункт особенно беспокоит Каутского, автора великого числа книг и статей: это – свобода печати. Допустимо ли закрывать газеты?
Во время войны все учреждения и органы государственной власти и общественного мнения становятся, прямо или косвенно, органами ведения войны. В первую очередь это относится к печати. Ни одно правительство, ведущее серьезную войну, не позволит, чтобы на его территории существовали издания, открыто или замаскированно поддерживающие врага. Тем более в гражданской войне. Природа последней такова, что каждый из борющихся лагерей имеет в тылу своих армий значительные круги населения, стоящие на стороне врага. На войне, где успех и неудача оплачиваются смертью, проникшие в тыл вражеские агенты подвергаются расстрелу. Это негуманно, но никто еще не считал войну школой гуманности, – тем более гражданскую войну. Можно ли всерьез требовать, чтобы во время войны с белогвардейскими бандами Деникина издания партий, поддерживающих Деникина, беспрепятственно выходили в Москве и Петербурге? Предлагать это во имя «свободы» печати то же, что во имя гласности требовать опубликования военных тайн. «Осажденный город, – писал коммунар Артур Арну о Париже, – не может допустить, чтобы в его среде открыто высказывали желание его падения, чтобы призывали к измене бойцов, его защищающих, чтобы неприятелю сообщили движение его войска. Таково было положение Парижа при Коммуне». Таково положение Советской Республики в течение двух лет ее существования.
Послушаем, однако, что говорит на этот счет Каутский.
«Оправдание этой системы (т.-е. репрессий по отношению к печати) сводится к наивному представлению, будто существует абсолютная истина (!) и только коммунисты ею обладают (!). Равным образом, – продолжает Каутский, – сводится она к другому воззрению, что все писатели являются от природы лжецами (!) и что только коммунисты – фанатики истины (!). В действительности же лжецы и фанатики того, что они считают правдой, – имеются во всех лагерях». И пр., и пр., и пр. (стр. 119).
Таким образом, для Каутского революция в своей самой острой фазе, когда дело идет для классов о жизни и смерти, по-прежнему остается литературной дискуссией с целью установления… истины. Какая глубина!.. Наша «истина», конечно, не абсолютна. Но так как мы во имя ее сейчас проливаем кровь, то у нас нет ни основания, ни возможности вести литературную дискуссию об относительности истины с теми, кто «критикует» нас при помощи всех родов оружия. Равным образом задача наша не состоит и в том, чтобы наказать лжецов и поощрить праведников печати всех направлений, но в том, чтобы задушить классовую ложь буржуазии и обеспечить торжество классовой правды пролетариата – независимо от того, что в обоих лагерях имеются и фанатики, и лжецы.
«Советская власть, – сокрушается дальше Каутский, – разрушила единственное средство, которое может помочь против коррупции: свободу печати. Контроль посредством неограниченной свободы печати один мог держать в узде тех бандитов и авантюристов, которые неизбежно будут присасываться к каждой неограниченной неконтролируемой власти…» (стр. 140). И так далее.
Печать, как верное орудие борьбы с коррупцией! Этот либеральный рецепт звучит особенно жалко при мысли о двух странах с наибольшей «свободой» печати, – Северной Америке и Франции, которые являются вместе с тем странами наивысшего расцвета капиталистической коррупции.
Питаясь устаревшими сплетнями политических задворков русской революции, Каутский воображает, что без кадетски-меньшевистской гласности советский аппарат разъедается «бандитами и авантюристами». Таков был голос меньшевиков год – полтора тому назад. Теперь и они этого не посмеют повторить. При помощи советского контроля и партийного отбора, в напряженной атмосфере борьбы, Советская власть справилась с бандитами и авантюристами, всплывшими на поверхность в момент переворота, несравненно лучше, чем справлялась с ними когда бы то ни было какая бы то ни было власть.
Мы воюем. Мы боремся не на жизнь, а на смерть. Печать есть орудие не отвлеченного общества, а двух непримиримых, вооруженных и сражающихся лагерей. Мы разрушаем печать контрреволюции так же, как мы разрушаем ее укрепленные позиции, ее склады, ее коммуникации, ее разведку. Мы лишаем себя кадетски-меньшевистских обличений коррупции рабочего класса? Зато мы победоносно разрушаем основы капиталистической коррупции.
Но Каутский идет далее, развивая свою тему: он жалуется на то, что мы закрываем газеты эсеров и меньшевиков и даже – бывает и это – арестуем их вождей. Разве дело тут идет не об «оттенках» в пролетариате или в социалистическом движении? Школьный педант за привычными словами не видит фактов. Меньшевики и эсеры для него просто течения в социализме, тогда как в ходе революции они превратились в организацию, которая находится в действенном союзе с контрреволюцией и ведет против нас открытую войну. Армия Колчака создавалась социалистами-революционерами (каким шарлатанством звучит ныне это имя!) и поддерживалась меньшевиками. И те, и другие вели и ведут против нас в течение полутора лет войну на Северном фронте. Правящие на Кавказе меньшевики, бывшие союзники Гогенцоллерна, ныне союзники Ллойд-Джорджа, арестовывали и расстреливали большевиков рука об руку с германскими и английскими офицерами. Меньшевики и эсеры Кубанской Рады[88] создавали армию Деникину. Участвующие в правительстве эстонские меньшевики принимали прямое участие в последнем наступлении Юденича на Петербург. Таковы эти «течения» в социализме. Каутский считает, что можно находиться в состоянии открытой гражданской войны с меньшевиками и эсерами, которые при помощи созданных, благодаря им же, войск Юденича, Колчака и Деникина борются за свой «оттенок» в социализме, и в то же время предоставлять этим невинным «оттенкам» свободу печати в нашем тылу. Если бы спор с эсерами и меньшевиками мог быть разрешен путем убеждения и голосования, – т.-е. если бы за их спиной не стояли русские и иностранные империалисты, – тогда не было бы и гражданской войны.
Каутский, конечно, готов «осудить» (лишняя капля чернил!) и блокаду, и поддержку Антантой Деникина, и белый террор. Но в своем высоком беспристрастии он не может отказать последнему в смягчающих обстоятельствах. Белый террор, видите ли, не нарушает своих принципов, тогда как большевики, применяя красный террор, изменяют принципу «святости человеческой жизни, который они сами провозгласили» (стр. 139).
Что означает принцип святости человеческой жизни на практике, и чем он отличается от заповеди «не убий», Каутский не поясняет. Когда разбойник заносит нож над ребенком, можно ли убить разбойника, чтобы спасти ребенка? Не будет ли этим нарушен принцип «святости человеческой жизни»? Можно ли убить разбойника, чтоб спасти себя самого? Допустимо ли восстание угнетенных рабов против своих господ? Допустимо ли купить свободу ценою смерти тюремщиков? Если человеческая жизнь вообще свята и неприкосновенна, то нужно отказаться не только от применения террора, не только от войны, но и от революции. Каутский просто не отдает себе отчета в контрреволюционном значении того «принципа», который он пытается навязать нам. В другом месте мы видим, что Каутский обвиняет нас в заключении Брест-Литовского мира.[89] По его мнению, мы должны были продолжать войну. Но как же быть со святостью человеческой жизни? Может быть, жизнь перестает быть священной, когда речь заходит о людях, говорящих на другом языке? Или же Каутский считает, что массовые убийства, организуемые по правилам стратегии и тактики, не суть убийства? Поистине трудно выдвинуть в нашу эпоху «принцип» более лицемерный и более глупый в одно и то же время. До тех пор, пока человеческая рабочая сила, а стало быть и жизнь, является предметом купли-продажи, эксплуатации и расхищения, принцип «святости человеческой жизни» является подлейшей ложью, имеющей целью держать в узде угнетенных рабов.