Работа все-таки шла споро, весело. Не стояли ни минуты, — время ведреное, дорогое, все понимали это и спешили. У старого Пантелевича спина взмокла, потемнела и синяя рубаха с белыми полосками казалась заплатанной черными латками. Молодые ребята вели ряд ровно, размашисто, легко, с шутками, остротами, — одышка не брала, а старик махал косой молча и сосредоточенно. Лучше всех косил все-таки Ермил, — он махал солидно, не спеша, хозяйственно, но его ряд был и шире, и чище всех рядов, — чувствовалась не только опытность и давний навык, но подлинный талант, — в этой отрасли труда, как и в прочих, есть простые ремесленники, но есть и артисты, художники…
— Вот кабы она вся такая трава… ровненькая, — говорил Ермил, равняясь со мной: — вот она и режется не чутно… и косить ее приятно, как блинцы с каймаком есть…
— Режется не чутно, — говорит Артем — а у Пантелевича на спине-то мороз чего-то…
— Мороз? — улыбается Ермил.
— Застывает, — в тон шутке отвечает Пантелевич.
— Ну, ничего… вот вечерять будем, водочки выпьем, она отойдет… Жолмерка! жолмерка! Не оглядывайся по сторонам! — крикнул Ермил на сноху: — не ленись, а то ноги подрежу!..
Аксютка — алая в своем красном, — красная кофта, красный подоткнутый фартук на пестро-синей юбке, — разгоревшаяся, с выбивающимися из-под белого платка черными прядями волос, махала бойко и небрежно, — ряд у нее был плоховат, но ее присутствие бодрило всех, как вино. С ней перекидывались остротами и шутками все — и Артем с Данилкой, и бабы, и свекор, и даже Пантелевич. И всем она успевала ответить бойко, веселой двусмысленностью, задорным намеком…
Когда доходила до конца свой ряд, — вскидывала косу на плечо и, подбоченившись, запевала залихватскую песню. Шла, подплясывая, до нового ряда и, казалось, никакая усталость не может угомонить ее.
Порой Артем, большой, живописно небрежный, с двинутой на затылок фуражкой, заражаясь певучим весельем жолмерки, заводил песню, когда приходилось идти рядом с ней, и тогда она разливалась звонким подголоском на весь луг… Вилял-извивался ее голос, уходил вдаль до лиловой горы, стлался звонким ливнем над рекой. И как ни спешна была работа, а останавливались на минутку косари, вслушивались в ликующий избыток сил и веселья, в серебристые фиоритуры подголоска на темном фоне низкого голоса Артема. Улыбались. Иронически качали головами, но ласково.
— Канарейка! — говорил, ухмыляясь, Пантелевич.
— Гладкая… идол! — прибавлял свекор: — погоди, муж со службы плеть принесет — она сбавит тебе жиру-то…
— Я свово дружка бранила —
Зачем рано ходишь, —
говорила песня нежно-ласковыми, кудрявыми переливами: —
Ходи, милый, попозднее,
Чтобы люди не видали,
Чтобы люди не видали, соседи не знали…
И звучала в напеве грусть и милая удаль разгула, подкупающее увлечение, светлый смех и темная радость жизни…
Где-то далеко стучит молоток по отбою — монотонно, мерно, торопливой рысью бежит мягкий, деловой, бойкий звук. Догоняя его, звонко шипит лопатка — лижет косу. Изредка плеснет перепел. Широко и далеко, от реки до самого горизонта, звенят, хохочут, кувыкают, чочокают лягушки. За рекой торопливым свистом звенят кулички и звонко ржет молодой жеребчик.
Обрывается песня, звенят косы. Слышен далекий, смягченный расстоянием говор многих голосов. Тонким стеклянным звоном, обгоняясь, свистят по песку кулички: — ви… и… фить-фить-фить…
Садится солнце. Красное золото разлилось над синими холмами. Чуть вздохнул из-за реки ветерок. Вьются еще мошки светлым столбом, все не угомонятся, щекочут, лезут в уши, покою не дают.
— Ку-пи!.. ку-фить!.. — тонкий-тонкий свист прозвенит над рекой.
Приехал старый дед Игнат Ефимыч. Он — человек древний, а все еще суетится, не хочет без дела сидеть. От нашего десятка он отбывал натуральную повинность по истреблению кузнечика. Кузнечик — красноперая, так называемая итальянская саранча — был обнаружен еще в начале мая — в песках, на рубеже. Теперь он уже вырос и шел в хлеб. Сперва смотрели на него с недоумением и этаким наивным любопытством: вот, мол, тварь какая… Понимали, что надо бы истреблять, но как без начальства истреблять? — спроситься надо. Сообщили начальству, а, пока шла переписка, саранча из пешей выросла в прыгающую. Начальство спохватилось с некоторым опозданием, но принялось за дело строго, с энергией военных людей, — начальство у нас все военное. И, когда зашел покос, самая горячая работа, где упустить часу нельзя, — тут-то как раз и стали гнать за кузнецом. Натуральной повинности подлежал весь обыватель, но станица могла выслать лишь ребятишек и стариков. Мы от своего десятка выставили деда Игната.
— Ну, и ругал нас ноне заседатель, — говорил нам дед, выпрягши мерина: — уж он нас зеленил-зеленил… — Это что за народ? — говорит: — чего с вами, старыми, делать?.. Старые да малые… какая с вами борьба?..
— Ну, а кузнец как? — спросил Ермил.
— Да кузнец — он уж в хлеб вошел, — ответил Игнат Ефимыч тоном полного удовлетворения…
— Ну, из хлеба его теперь уж не возьмешь, — в унылом раздумьи проговорил Ермил.
— Велят выкашивать.
— Выкашивать?
— Да. Все равно, мол, пропадать ему…
— Ну, а хозяину-то как это — понравится ай нет? Ведь у него, небось, детишки… глядишь, иной раз и есть запросят…
— Поди поговори с ними… Аргоном там был, офицеры, заседатель. С ними тоже не разговоришься… Заседатель уж дюже того… задается… Там так матюжит — муха не пролетит… По семи суток — говорит — буду арестовывать… А сам возле баб, как кочет. Сам как бочка пузатая, а все к бабам… — Завтра — говорит — чтобы у меня с паю по бабе было, а этих старых… чтобы не было!.. Там такая скважина!..
Заседатель наш, точно, имел слабость к прекрасному полу. И в летах уже был человек, и комплекция совершенно йорк-ширская, а на счет баб проворство обнаруживал изумительное. Слабость эта, впрочем, не подвергалась у нас строгому осуждению, а в начальстве она даже была как бы освящена исторической традицией. Станичники находили ей и объяснение:
— Человек полнокровный, не рабочий… с женой не живет… Чем же ему правдаться?..
И я уверен, что около этой слабости нашего ближайшего руководителя в борьбе с саранчой не произошло бы тех событий, которые произошли три дня спустя и были приравнены к возмущению против власти, если бы рядом с игривостью в нашем шарообразном вожде не уживалась бестолковая исполнительская энергия. Впрочем, забегать вперед не буду…
Ермил решительным тоном сказал:
— Ну, я не пойду, — пущай хочь лопнет… Тут день год кормит, а там с кузнецом валандайся… Возьмешь его теперь из хлеба!..
— Взять-то, может, и взял бы, да там игрища одна… Грают, гойдают… смехи да хи-хи… Аргоном приезжал, поливал их каким-то ядом…
— Ну…
— Ну, да чего же, — прыгают…
— Х-ха!.. Умирают! — саркастическим тоном воскликнул Пантелевич: — да как это — божье наслание взять?
— Когда же, мол, они подохнут, ваше благородие? — «Завтра», — говорит…
Ермил засмеялся и покрутил головой:
— Это — как солдат старуху учил блох морить. — Ты — говорит — ее поймай, бабка! — Поймала, родимый… — Привяжи ее веревкой за шею! — И-и, родимый, да как же это? — Привязывай, привязывай! — Привязала, родимый… — Ну, теперь сыпь ей золы в рот! — И-и, родимый, да не лучше ли ее убить? — Вот-вот! Это самое и есть — убей ее!..
И, считая дальнейший вопрос о саранче пустяком, не стоющим разговора, Ермил деловым голосом хозяина крикнул:
— Аксютка! Сбегай на стан — бредень возьми… Рыбки, может, поймают ребята к ужину.
Аксютка дошла ряд, положила косу и, напевая и размахивая рукой в такт песне, пошла за бреднем. Над горой в красном золоте уже курилась вечерняя бело-розовая дымка. Сквозили узором на заре деревья в вечернем, зелено-сером, шелковом уборе, тихие и томно грезящие. Замигали огоньки на станах…
И все реже звон кос, деловые звуки. Громче гремят хоры лягушек, чаще плещет-бьет перепел, неугомонно мечутся суетливые кулички… Звенит, поет, звучит пестрыми, радостно-беззаботными звуками весь луг — впереди, сзади, справа и слева…
— Ну, как это божье наслание ядом морить? — говорил Пантелевич, устало шагая рядом со мной с косой на плече.
Мысль о саранче все еще занимала его, хотя никто уже, по-видимому, не интересовался вопросом о ней.
— Божье наслание побеждай молитвой. А то — бить, давить… Выкашивать? Это что же будет? Весь загон загубить у человека… Жечь… да мы не християне, что ль? Молитва нужна!..
Мы пришли на стан, сели на свернутых зипунах, прислушались к безбрежным звукам лугового вечера. Дрожали кругом огоньки красными язычками и замигали огоньки в высоком небе. Молодежь ушла с бреднем к реке. Ермил няньчил маленького, полуголого Потапку, изъеденного мошкой. Пантелевич рассказывал медлительным, обличающим тоном: