Писательское зрение Островского исключает этот аспект. Он не увидел бы, как герой раскачивает лампу головой тросто так, от нечего делать, оттого что надо куда-то деть себя. Островский просто не разглядел бы этого: он дал бы общий контур, сказал бы: «На этот раз победило примитивное, звериное» или пороту:
«Митяй!.. Ты дичаешь?» Корчагин весь в своей идее, всецело и безмерно. Он не знает других измерений. Другие измерения — просто дичь.
Что же такое повесть В. Кина? Это блестящая литература, но это литература «обыкновенная»: в том смысле, что она ищет меру, ищет равнодействующую между силой духа и силой плоти. Литература обыкновенно и наблюдает эту борьбу с точки зрения человеческой («слишком человеческкой», — повторил бы тут известный немецкий философ); трагедия Григория Мелехова — одна из вершин художественной мысли ХХ века — есть трагедия живого человеческого существа, попытавшегося сопротивляться новой исторической логике и изломанного в этой схватке.
Уникальность судьбы Павла Корчагина и уникальность Островского в мировой литературе заключается в том что его повесть всецело содержит себя внутри этой новой исторической логики. Это не трагедия плоти сопротивлятющейся духу, — плоть тут побеждена бесповоротно — это трагедия духа, задавившего плоть.
Последний акт трагедии Корчагина — величественнее «бумажного героизма самоубийц: самоубийцы действуют по правилам старой драмы, Корчагин знамение новой».
Исторически страшным, костоломным концом все это обернулось: бойцам, которые в свое время были готовы сломать шею старому миру, ломали шеи деловитые профессионалы из ведомства Ягоды — Ежова (среди которых, впрочем, достаточно было и чистых фанатиков). Безотказный «винтик» заменял повсюду «обывателя» старой жизни. Вряд ли логика разворачивашейся драмы была ясна самим ее участникам: «винтики тоже были из стали — из той самой, которая закалялась на раздутом мировом пожаре; по уж одно было ясно: добром им не кончить, тихой старости не видать».
Страшно подумать, что было бы с Островским, не умри он своей смертью в 1936 году, или, рискну добавить, не прикрой его судьба болезнью, а потом и славой.
Не ходя далеко, — вот судьбы людей его типа, комсомольских вожаков 20-х и 30-х годов. Если брать только высший эшелон, — все подряд идут под расстрел: Шацкин, Смородин, Чаплин, Косарев… Только Мильчаков и уцелел лагерем «отделался». Нет, этот тип плохо уживался с эпохой беспрекословной консолидации — тип борца, сжигаемого внутренним пламенем.
Что могла сделать с Островским эпоха победившего «культа личности», от которой он ушел в смерть?
Задним числом отполировать до школьной бесспорности. Оскопить, отгладить до степени «обязательного образца», муми-фицировать, обернувши страшным смылом неосторожное кольцовское слово. В статье Кольцова именно это слово: «мумия» — покоробило Островского, и правильно: вот уж в ком не было ничего музейного!
Сделать из него нечто музейное, казенное можно было только задним числом, за чертой гроба. Живой он не вписался бы в ситуацию 1937 года, как не вписались самые честные люди того, косаревского племени. Так или иначе, конец был неизбежен, и воистину в декабре 1936-го Островский умер «вовремя»; он не переступил линии 1937 года — тридцатидвухлетний «молодой писатель», «старик», успевший помахать саблей в открытой драке.
Он шутил: «В первый период я был здоров, во второй период действительно тяжело болен, а в третий — тоже болен, пожалуй, но с точки зрения разбирающихся в медицине».
Третий период — развязка, завершение судьбы, ее конечный смысл.
Удивительно: юноша Островский страшно серьезен, углублен в себя. Улыбка, усмешка, манера шутить проявляются у него потом, когда он становится знаменитым писателем и лежит недвижно в постели. Белозубая усмешка кажется визитерам поразительной в обескровленном лице.
Пока всепоглощающая идея могла встретиться в его теле с низкой логикой плоти, он мрачно вглядывался в себя, словно ждал от этой плоти подвоха. Когда же болезнь отсекла в нем все, кроме верности идее, — тогда улыбка счастья осветила его лицо.
В судьбе его — великая и завершенная драма; жизнь, прошедшая под знаком служения высшей цели; такая жизнь предполагает жажду увековечения, жажду скрижалей: это в истоке.
Изнутри же — он просто ищет оружие. Он хватается за перо, как за новую саблю: буду рубать другой саблей. Это — жизнезамена. Он догадывается:
«Милый Петя!.. Я всеми силами стараюсь найти какое-либо моральное питание, чтобы чертовски нищую жизнь хоть немного наполнить содержанием, ибо иначе, ты меня поймешь, Петя, нельзя оправдать саму жизнь…»
И — тому же П. Новикову, через два года, в 1930-м:
«У меня есть план, имеющий целью наполнить жизнь содержанием, необходимым для оправдания самой жизни. План этот очень трудный и сложный… Кратко: это касается меня, литературы, издательства „Молодая гвардия“…»
Борьба возобновляется. В этой борьбе Корчагин еще раз побеждает себя: свой недуг, свою неопытность, свою старую робость перед таинством книгописания.
«Победа!» — таким мотивом кончается «Как закалялась сталь». Это не просто победа начинающего литератора. Больше, неизмеримо больше! Е. П. Пешкова вспоминает реакцию А. М. Горького на появление повести о Корчагине. От патриарха литературы ждут профессионального литературно-критического разбора достоинств и недостатков молодого автора. Но Горький сразу переходит на другой словарь. Какое торжество духа над телом! — восклицает он.
Горький не увидел финала — финал не был написан, он был прожит Островским.
Смерть его — последняя глава повести, последняя точка в его судьбе.
Смерти он не боится, он с ней на «ты». Он как-то и не думает о ней как о смерти. Он разговаривает о ней с докторами слишком деловито: «Я сознаю свое состояние, я твердо знаю, что я вас больше ничем не порадую… А жаль!»
Он жалеет, что умрет, но — не боится. Он даже ведет репортаж, от которого, наверное, у докторов перехватывает дыхание.
Жене: «Не волнуйся, это еще не то, о чем все думают…» Потом; «Дело гиблое..»
Потом: «Держится ли Мадрид?.. Молодцы ребята!.. А меня, кажется, громят…»
Тело его умирает, а в мыслях он далеко, в республиканской Испании: говорит речь на площади осажденного Мадрида, организует наступление, разрабатывает до мельчайших подробностей тайный захват франкистского дредноута… революцию в Китае…
Почувствовав конец, подзывает жену:
— То, что я скажу тебе сейчас, вероятно, будет моей последней связной речью…
Жизнь я прожил неплохо… Все брал сам, в руки ничего не давалось легко, но я боролся и, ты сама знаешь, побежденным не был… Учебы не бросай. Без нее не сможешь расти. Помни о наших матерях; старушки наши всю жизнь в заботах о нас провели… Мы им столько должны!.. А отдать ничего не успели. Береги их…
Теряет сознание. Очнувшись, спрашивает:
— Я стонал?
— Нет.
— Видишь! — говорит торжествующе. — Смерть ко мне подошла вплотную, но я ей не поддаюсь. Смерть не страшна мне!
Снова теряет сознание. Очнувшись, опять:
— Я стонал?
— Нет.
— Это хорошо. Значит, смерть не может меня пересилить.
Последним усилием угасающей воли он сожалеет:
— Я в таком большом долгу перед молодежью…
Смерть наступает 22 декабря 1936 года.
Его судьба словно очищена от случайного. Она удивительно точно выявляет свой смысл, удивительно ясно воплощена. Его судьба содержит в себе великий исторический урок.
Такой жизни естественно прогреметь на весь мир. Нужно только записать ее — так, как она прожита: вихрем, скачками, стальной спиралью.
От боли он ломал карандаши и разбрасывал по полу листы с каракулями. Утром их подбирали. Ближним чутьем он ждал трудностей: боялся редакторов, боялся издателей, боялся литературных критиков.
Дальним чутьем знал другое: мир должен получить такую книгу. Он писал на дрянной бумаге, по ночам, водя слабеющей рукой по самодельному транспаранту.
Эта нить уже не могла оборваться, хотя иногда и едва держалась под шквалами времени.
Первый вариант повести «Как закалялась сталь» утерян почтой…
1996, 1988, 1997
«Навряд ли „Рожденные бурей“ будут иметь такое значение, какое имела „Как закалялась сталь“», — сказал Н. Островский тому же С. Родману из «Ньюс Кроникл». И это сказано тотчас по окончании «Рожденных бурей»!
А. Фадеев писал Островскому, что в повести мало «объемности», мало чувства пространства. «Этого у тебя не хватает; порой кажется, что люди действуют в безвоздушном пространстве». Фадеев считал это недостатком, равно как и то, что многочисленные герои Островского не налиты «плотью».