Статья журналиста Сергея Рыкова называется «И девочки кровавые в глазах…» Посвящена она болезненному явлению — педофилии. «Эрудированность», «глубину» и логичность» этого исследования можно оставить на совести автора (тем более — дело давнее). Но удержаться от цитирования одного абзаца все же не могу.
«В педофилии подозревался (а некоторыми специалистами подозревается и до сих пор) «великий педагог» Макаренко. Даже простой текстуальный анализ его произведений позволяет с высокой вероятностью заподозрить, что в колониях и «шкидовках», где начальствовал педагог и писатель, педофилия была одним из главных движителей «социалистических методов перевоспитания».
Читаешь и думаешь:
«Даже простой текстуальный анализ…» — А где хоть слабенькая иллюстрация такого анализа?
«…в колониях и «шкидовках»… — Что кроется под презрительным термином «шкидовка»? Школа имени Достоевского, описанная в известной «Республике Шкид» Л.Пантелева и Г.Белых? Но Макаренко никогда не руководил этой школой, и у его колоний и ШКИДа были весьма разные методики.
«…педофилия была одним из главных движителей «социалистического метода перевоспитания». — Это значит, порочную и преступную страсть (в которой автор обвинил педагога) можно сделать движущей силой многолетнего позитивного процесса в большущей организации в течение многих лет (а в позитивности результатов этого процесса сомневаться не приходится, живое доказательство тому — сотни спасенных от физической и моральной гибели подростков и юношей — выпускников макаренковских коммун)?
А дальше — еще интереснее. Новую подглавку своего исследования С.Рыков называет: «От Макаренко до Чикатило — один шаг?» Знак вопроса демонстрирует некоторое смягчение категоричности данного суждения. Но дальнейшее повествование о злодеяниях маньяков-убийц, очевидно, должно служить подтверждению мысли, что деятели, подобные Антону Семеновичу, вполне смогут скатиться к связанным с детьми чудовищным кровавым преступлениям.
Вот так, одним взмахом пера, на уровне грязной сплетни, можно зачеркнуть многолетний самоотверженный труд человека, педагога, чьи труды изучают и чтят во многих странах. И сочинить пасквиль, чтобы найти поддержку в среде любящих жареные факты читателей.
«Все они такие!.. — вопят «всезнающие» обыватели.
«Почему эти вот не были женаты?!»
«Почему они столько сил тратили на чужих детей, а своих не завели?!» (А если завели то, «все равно чужие им дороже»!)
«Почему в их повестях только и речь о ребятне и ничего нет о сексе с женщинами!»
«Почему в их книгах столько раз упоминаются ребячьи исцарапанные коленки?!»
Ох уж эти коленки! По мнению «здравомыслящего человека», их частое упоминание несомненно говорит о скрытом стремлении автора видеть в ребенке субъект сексуального интереса. И нет того понятия, что побитые коленки пацанят — это всего-навсего одна из характернейших черт детства, от которой никуда не уйдешь, если пишешь о мальчишках и девчонках. Забывшим детство дядям и тетям уже неведомо, что этими частями организма (которые совсем близко от земли) ребятишки воспринимают окружающий мир почти так же ощутимо, как зрением и слухом. Шелестящее касание травы, тепло солнца, прохладу речного песка, удары дождевых капель, шероховатость коры на дереве, по которому забираешься с замиранием души… А поцарапанные и побитые они потому, что ими же юный житель Земли в первую очередь испытывает жесткость и неласковость окружающего мира: твердость попавшегося на дороге кирпича, занозистость заборов, ржавость железных крыш, крепкий удар сухой грязи на дороге, когда летишь на нее с велосипеда… Читал даже где-то стихи под названием «Счастье содранных коленок»; а еще — медицинскую статью, что в коже на ребячьих коленях есть особые рецепторы, позволяющие особенно чутко воспринимать среду, в которой дети обитают… Но ни лирика, ни медицина — не аргумент для обывателя. У них один аргумент: «А-а, знаем мы вашего брата!..»
А ни фига они не знают. Знают только себя — те, кто сами готовы пускать слюни при виде симпатичных пацанов и девочек, и приписывают свои скрываемые склонности, другим (очевидно, интуитивно, стараясь отвести подозрения от себя). Но позвольте, господа, если у вас при упоминании о выпирающих ребячьих ключицах, симпатичной мальчишечьей физиономии или тех же коленках, возникает нервное подрагивание или затвердение в паху, при чем здесь дети, при чем литераторы, которые о них пишут, и художники, которые их рисуют, и режиссеры, которые снимают фильмы про героев в коротких штанишках? Обратитесь к сексопатологу и не валите с больной головы на здоровую…
И не пребывайте в уверенности, что, когда взрослый инструктор смотрит на коленки своего подопечного, он мечтает о том, как бы затащить их обладателя к себе в постель. У него иная забота — вовремя смазать на этих коленках йодом или зеленкой (а то и забинтовать) ссадины и царапины, чтобы, не дай Бог, не случилось бы какого-нибудь заражения.
Поскольку здесь промелькнули фразы о беспокойстве из-за ребячьих ссадин, мне показалось, что есть смысл именно в этом месте вставить только что написанную главу о страхе вообще.
Рукопись этой книжки была уже закончена, когда я понял: необходима еще одна глава. Та самая, которую вы читаете сейчас.
Я лежал на диване и смотрел в пасмурное окно. За окном дождь и восемь градусов «тепла». Начало июля! Ур-ральская погодка, будь она неладна. Ветки кленов сердито мотались на ветру. И я вдруг ощутил тревогу — давнюю, привычную. Ведь, чего доброго, нынешние экипажи каравелловских яхт понесет нелегкая на воду. У них же гонки, график…
Я давно уже не командую этой парусной эскадрой и даже в роли гостя бываю на причалах и судах лишь изредка. Но постоянная тревога — которую проще и честнее назвать коротким словом «страх» — все еще не ушла из души. Видимо, она застряла там до конца жизни.
…Помню, было лето семьдесят девятого года. Мы на наших двухмачтовых «Мушкетерах» — «Атосе», «Портосе», «Арамисе» и «Д'Артаньяне» шли по Верх-Исетскому озеру от мыса Гамаюн к себе на базу. Когда оставалось до нашей пристани мили две, начали сгущаться облака. Если бы обычного дождливо-серого цвета, тогда еще «фик с имя», как изящно выражались наши отважные капитаны. Но в этой серости стала проступать коварная лиловость, в которой мой уже достаточно опытный глаз усмотрел признаки близких шквалов. И тут же стало свистеть «в нехорошей тональности». До родного берега оставалось не больше мили, но я дал команду приткнуться к острову Барану, рядом с которым пролегал наш курс.
Приткнулись вовремя. Дунуло так, что сразу стало ясно: надо спускать паруса, пока не изодрало. Спустили. В эти минуты сизо-серая вода вздулась крутыми волнами и украсилась пенными гребешками. Загремело, пошел неподалеку ливень, с кустов полетели сорванные ветки. Мы выволокли брезент, чтобы укрыться от дождя.
К счастью, грозовой ливень прошел чуть в стороне, нас зацепило лишь редкими каплями. Центр грозы отодвинулся к востоку, ветр стал ровнее, волна спокойнее. Капитаны наперебой оживились, заговорили, что «погодка в самый раз» и мы домчимся до наших причалов в три минуты. Это было бы очень эффектно — подлететь к базе при полной раздутой парусности на фоне сизой облачности.
Я дождался, когда они поставят все паруса и сказал:
— Хорошо. Только уберем бизани и кливера и возьмем рифы на гротах.
— У-у…
— Никаких «у». Пижонство всегда выходит боком.
Никто, конечно, не спорил — такое «не предусмотрено уставом». Надулись, но сделали с парусами все, как было сказано.
Даже под уменьшенной вдвое парусностью мы курсом крутой бакштаг, среди пены и брызг, лихо подкатили к пирсу и умело прижались бортами к свешенным шинам.
— Видите, как здорово домчались, — сказал я капитанам с несколько искусственной бодростью. Те сопели и отводили глаза. Были явно недовольны моей излишней, по их мнению, осторожностью. А совсем юный капитан Санька Шардаков пробурчал:
— Если испугался, так бы и сказал… — Это он не мне, разумеется (такая дерзость «при исполнении обязанностей» была немыслима), а какому-то другому капитану. Я однако, услышал и посмотрел выразительно: пусть поймет, что я о нем думаю. Санька понял и надулся еще сильнее. Я в свою очередь тоже надулся и мы «не общались» целые сутки.
Санька Шардаков (у которого сейчас в «Каравелле» ходит капитаном пятнадцатилетняя дочь Ольга), был в общем-то прав. Я действительно тогда испугался. Потому что знал: с полной парусностью при таком ветре яхты могли опрокинуться. Они не обязательно опрокинулись бы, но «был шанс». А я без излишней необходимости не имел права рисковать. И дело было даже не в ответственности (вернее, не только в ответственности), а просто в страхе за этих десяти-двенадцатилетних «флибустьеров», у которых инстинкт самосохранения и понимание разумной осторожности были гораздо слабее азарта, парусной лихости и уверенности в своих силах. У меня же ощущение «допустимой нормы риска» за десять парусных навигаций напоминало уже настройку чуткого прибора. И «гармонично» сочеталось с ощущением постоянного страха. И не только в парусных делах. Во всем, что касалось вот этой братии в лихо заломленных беретах, с которой «черт меня дернул однажды связаться, не предупредив, что это — до пенсионных лет».