Я вполне разделяю Ваше опасение о том, что могут говорить о Вас, как о редакторе, печатающем мой роман. В партии могут быть течения такие, которые захотят видеть в моем романе агитплакат и будут придираться к каждой строчке. Я предлагаю Вам снять с себя ответственность за мой роман. Сделать это можно многими путями. В конце концов я сам должен нести всю ответственность. Я ее не боюсь, так как я безо всякой для себя корысти люблю, — жаль, нет другого, более мощного слова, — русскую революцию. Люблю ее, как художник, как человек, как историк, как космополит, как русский, как великоросс. И уже позвольте мне говорить в моем романе, не боясь никого, не оглядываясь.
Теперь о деталях: я нарочно начинаю с фразы: «Все было кончено», — кончилось старое. Разве это была шутка — конец всему зданию империи. А новое? Да ведь новое-то и было в диком тумане будущего, о новом-то я и говорю на всем протяжении романа. Не забудьте, — мой роман будут читать не только к десятилетию Октября, но будут читать, может быть, через пятьдесят лет. Будут читать на многих языках земного шара. Я слишком серьезно чувствую свою ответственность.
Организаторы спасения России от разнузданной черни. Да как же их назвать, — контрреволюционерами? Но это должно получиться само собой, этот вывод должен быть сделан художественно. Если я с первых слов скажу, — контрреволюционеры, монархисты, — какой же интерес, черт возьми, у читателя? Он и без меня знает, что Алексеев — Корнилов — Деникин, — монархисты, контрреволюционеры. Не для того я пишу роман, чтобы показать, — какие генералы были контрреволюционеры и монархисты. Генералы мне нужны, как выразители силы, боровшейся с революцией. Чем ярче, чем объективнее я опишу их — тем сила эта представится сильнее и страшнее, каковой на самом деле она и была (1 1/2 миллиона казачества — для начала это не шутка). Если Вы боитесь за эту фразу, — поставьте ее в кавычках.
«Русские люди». Русские люди мною показаны, как бегущий фронт, преимущественно крестьянство. А как я иначе их покажу, когда из этой стихии развернулись и махновщина, и зеленые, и крестьянские бунты, и, наконец, Кронштадт?
Нет, революция пусть будет представлена революцией, а не благоприличной картиночкой, где впереди рабочий с красным знаменем, за ним — благостные мужички в совхозе, и на фоне — заводские трубы и встающее солнце. Время таким картинкам прошло, — жизнь, молодежь, наступающее поколение требует: «В нашей стране произошло событие, величайшее в мировой истории, расскажите нам правдиво, величаво об этом героическом времени».
Но едва только читатель почувствует, что автор чего-то не договаривает, чего-то опасается, изображает красных сплошь чудо-богатырями, а белых — сплошь в ресторане с певичками, — со скукой бросит книжку.
Я пишу Вам, зная, что Вы со мной согласны. Вы же сами писали об этом. Я знаю, что Вас страшит ответственность. Но пусть роман предварительно пройдет через Политбюро. Пусть лучше запретят его печатание, но я во время писания не хочу и не могу ощущать опаски, оглядки. Лучше заранее условиться обо всем этом.
Напишите предисловие. Сделайте, если нужно, выдержки из этого письма, но, ради бога, не давите на меня так, как Вы это сделали в Вашем письме.
Заранее уверен, что многие останутся недовольны романом, — один скажет: это место неверно, другой — этого не было на самом деле, а было так, третий — возмутится моим тоном, четвертый обидится, что мало говорится о партии, пятый скажет, — какой черт мне знать, что делали во время революции Катя и Даша, и т. д… Тут ничего не поделаешь. Важен факт: роман о победившей революции, в общих своих линиях изображающий правду, какой она была.
Повторяю, дорогой Вячеслав Павлович, если Вы со мной не согласны, то лучше откажитесь теперь же от печатания романа. В «Ленинградской правде» я напечатал на пасхе отрывок — 180 строк — о «Русских людях» и о заседании в Смольном. Через несколько дней мне звонили из редакции, прося еще отрывок. Я дал им 200 строк о Корнилове (у Вас этого еще нет). Отзывы о первом отрывке были самые благоприятные. Разумеется, в заглавии упомянуто, что роман печатается в «Новом мире».
В воскресенье я уезжаю в Екатеринодар, с неделю поболтаюсь в исторических местах и вернусь в Питер по Волге, где и буду писать. Рукопись пришлю к первому июня. Деньги, 400 рублей, сегодня получил, благодарю.
Рукопись, которая лежит у Вас, мне не нужна, это — черновик, ее можно уничтожить, чтобы не болталась зря.
Жму Вашу руку.
Алексей Толстой.
P. S. Вы пишете: «возражения вызывают и „воззвания к совести и патриотизму русского народа“. Ведь мы знаем, что авторы воззваний обращались не к „совести и патриотизму“, а к глупости…»
Вот если так читать мой роман, то, разумеется, печатать его нельзя. Или послать к чертям всякий стиль, всякую иронию, всю художественную концепцию. Но это значило бы с третьей страницы послать к черту само писание романа.
P. S. Ваше возражение против солдатских комитетов, уничтожавших боеспособных командиров, — я принимаю. У меня это сказано вскользь, и в этом не выражена вся глубина происходившей на фронте трагедии. Я уберу эту фразу.
А. Т.
Работаю ежедневно, до 5 или 6 часов вечера, исключая время, когда пишу пьесу. Пьесу пишу обычно в 4 недели, день и ночь, не отрываясь ни на встречи с людьми, ни на чтение. Разрыв во времени при писании пьесы всегда гибелен и непоправим, так как разрывается единство чувства и фантазии, — вернуться к повышенной настроенности никогда уже нельзя.
Иногда пьеса бывает совершенно закончена в 4 недели, чаще ее приходится дорабатывать уже в театре перед началом и во время репетиций.
Ощущение, когда пишешь пьесу, — это сумасшедший полет с горы. Не знаешь, — там, в конце, встанешь на четыре лапы или разобьешься вдребезги.
Роман, не в пример театру, требует медленной, вдумчивой и спокойной работы.
План. Никогда подробно не разрабатываю.
Персонажи (в романе или пьесе) должны жить самостоятельной жизнью. Их только подталкиваешь к задуманной цели. Но иногда они взрывают весь план работы, и уже не я, а они меня начинают волочить к цели, которая не была предвидена. Такой бунт персонажей дает лучшие страницы.
Язык. Никогда не смотрю в словарь Даля, хотя было время, когда заглядывал. Покуда не вижу жеста, не слышу и слова.
Игра со словом — это то наслаждение, которое скрашивает утомительность работы. Слово никогда нельзя найти, отыскать — оно возникает, как искра. Мертвых слов нет — все они оживают в известных сочетаниях.
Техника. Пишу на машинке, предварительно набрасывая черновики пером. Карандаши ненавижу. Самопишущие перья мог бы даже красть, — к ним особый психоз. Если бы я жил в буржуазной стране, то, наверно, под старость открыл бы лавочку самопишущих перьев и письменных принадлежностей.
Утверждаю, что на пишмашинке писать лучше, скорее и, при наших условиях, когда не дают марать корректур, качественно совершеннее, чем рукой. В процессе писания (привыкнуть не замечать машинку можно в две недели) текст видишь голым, лишенным всех индивидуальных особенностей ручного писания, все ошибки видны. Все это чрезвычайно важно. Машинный процесс писания интенсивнее и продуктивнее ручного более чем вдвое или втрое.
Отдавать ручную рукопись в переписку уже не то: никогда правя переписанный (с ручного) текст, не внесешь тех существенных поправок, какие бывают в горячке работы.
Марать нужно много, чем больше, тем лучше. Писать без помарок нельзя. Это вздор, — не черкают и не марают только графоманы. Человека должно мучить, если он на странице не найдет ни одного места, чтобы зачеркнуть или переправить. Никто так не марал рукописей, как Пушкин или Лев Толстой.
«Хромого барина» я переписывал заново три раза при каждом новом издании. «Чудаки» — три раза. Все повести и рассказы до 1917 года переписаны заново.
Напитки и табак. Во время работы чрезвычайно полезно кофе. Крепкий чай отчасти заменяет его.
Во время работы испытываю дьявольскую жажду.
Капелька алкоголя отшибает всякую способность работать. Курить лучше трубку, — куришь меньше и больше зажигаешь ее, не так отравляешься никотином и не смолишь легкие жженой бумагой. Некоторые писатели курят во время работы, как паровоз, а потом жалуются на нервы и усталость, — понятно: легкие устроены не для перегонки табачного дыма.
Табак нужно мешать. Хорошо в него класть нарезанное антоновское яблоко. Я курю, мешая пополам «Флотский» и «Кисет».
Трубка не должна быть маленькой, — маленькие только для махорки, — она должна быть не меньше десяти сантиметров длины, лучше кривая, — вкуснее. Головка — толстая, чтобы не раскалялась.