— У тебя что, живот болит?
Очень обидно, когда у тебя не получается то, что легко дается другим. Свое огорчение и досаду я скрывал неестественным поведением. Ничего никому этим не доказал. Помню, как однажды, уже молодым офицером, все так же стоя у стеночки, хотел я удержать рядом с собой девушку и по привычке иронически комментировал все происходящее в клубном зале.
Она слушала, смеялась. А потом сказала:
— Как вы обо всем интересно рассуждаете. Вот только жаль, что не танцуете… — И упорхнула от меня.
Но вернемся к школьным годам. На уроках литературы мне ничего не стоило сделать доклад, выходивший за пределы программы, или написать сочинение, которое прочитают в классе вслух. Но никому не приходило в голову, как охотно я променял бы и свой доклад, и свое сочинение на успехи в танцах и на уроках физкультуры.
Как‑то в сочинении па тему «Портреты героев в творчестве Тургенева» я раскритиковал статичный, как мне показалось, портрет у Тургенева, противопоставляя ему динамичный портрет у Чехова. Начиналось сочинение так: «Еще древнегреческий философ Гераклит заметил: „Никто дважды не может вступить в одну реку, через миг и он не тот, и река другая“». Наша учительница литературы, незабвенная Анна Алексеевна Яснопольская, написала в тетради, что решительно со мной не согласна, но ставит за сочинение «пятерку», признавая за мной право думать о Тургеневе по-своему. Мне захотелось узнать, в чем ее несогласие со мной. Она сказала, что сочинению не хватает исторической перспективы: вряд ли был возможен портрет в манере Чехова, если бы Тургенев не довел до совершенства портрет, характерный для предыдущего периода литературы. Потом, молодо сверкнув глазами, отчего ее некрасивое лицо стало прекрасным, осведомилась, что именно мною читано из трудов Гераклита. Гераклита я, понятно, не читал и честно признался, что его слова об изменчивости мира взял из книги Лункевича «От Гераклита до Дарвина».
— В этих случаях, — строго сказала Анна Алексеевна, — полагается указывать, что вы цитируете Гераклита по Лункевичу. Эрудицию следует иметь настоящую, поверхностной щеголять не годится.
Она была права. Ведь я не просто выразил свое отношение к портрету у Тургенева, а сильно преувеличил его. Не просто привел слова древнего философа, а щегольнул ими. Надеялся поразить класс. Подсознательно брал реванш за то, что не танцую, за то, что неуклюж, за малые успехи на уроках физкультуры. Сочинение мне Анна Алексеевна прочитать вслух не предложила. Взять реванша не удалось. А если бы прочитал? Разве это что‑нибудь изменило бы?
Так я, наверное, первый раз в жизни столкнулся с проблемой: что важнее — быть или казаться?
«Быть!» — требовала любимая учительница, которой мы обязаны большим, чем только уроками литературы, — уроками нравственности.
Случилось так, что в качестве преподавателя в аудиторию высшего учебного заведения я впервые вошел, когда мне не было и двадцати лет, в 1942 году. Мы только что закончили курсы военных переводчиков при Военном институте иностранных языков и готовились ехать на фронт. Но нескольких из нас оставили преподавать в институте. Мы рвались на фронт, во безуспешно, все наши рапорта возвращали. Меня предупредили: моими слушателями будут курсанты, уже закончившие общевойсковые училища. Перед ними я робел. Предстоит учить мне и призванных в армию студенток. Они меня смущали. Вид мой был отнюдь не бравый: более чем скромное обмундирование и сущее несчастье — ботинки с обмотками вместо сапог.
Вот тут‑то передо мной и встал вопрос: «Быть или казаться?» Я представлял себе ясно, каким покажусь своим первым ученикам. Как сделать, чтобы они почувствовали, каков я есть? Решил начать с лобовой психологической атаки. Продемонстрирую несколько примеров работы военного переводчика, потом скажу: «Вот что я умею и этому научу вас».
Слушатели мои немецкий язык немного знали, но военного перевода еще не нюхали.
Взяв с собой трофейные уставы и письма немецких солдат, схемы организации соединений гитлеровского вермахта, я с замирающим сердцем пошел в класс. Перед дверью маячил дежурный — выше меня на голову, выправка умопомрачительная, обмундирование, какое мне и не спилось: габардиновая гимнастерка! офицерский ремень! хромовые сапоги!!!
Я взялся за ручку двери.
— Ты куда? — грозно осведомился дежурный.
— В класс!
— Это чего ради? К нам сейчас преподаватель придет!
— Это я!
— Брось заливать! — начал дежурный, но вдруг осекся, широко распахнул передо мной двери и от неожиданности гаркнул: «Ауф! Хенде хох!» — «Встать! Руки вверх!», вместо «Ауф! Штильгештанден!» — «Встать! Смирно!»
Отделение, вскочившее со своих мест, рухнуло на скамьи, давясь от хохота.
Растерявшись и видя перед собой аудиторию из одних бравых строевиков и блистательных красавиц, — так мне казалось — я, вместо того чтобы продемонстрировать на примерах, в чем состоит работа военного переводчика, сразу сказал:
— Сейчас я покажу вам, что я умею…
Тут у меня распустилась обмотка. Я поставил ногу на табурет и начал обматывать ею ногу, но продолжал говорить:
— И этому научу вас!
Слушатели задохнулись от смеха.
«Все погибло! — подумал я с отчаянием. — Появился перед ними как клоун! Это непоправимо».
Но отступать некуда. Делая вид, что не слышу смеха, я приказал:
— Раскрыть любой устав на любом месте!
Дежурный раскрыл одну из синих книжек.
И я стал переводить с листа, сам себе приказав: «В темпе!» Потом проделал то же самое с выхваченным наудачу трофейным приказом. Особенно впечатлил слушателей перевод трофейного письма, написанного возрожденным в гитлеровские времена готическим шрифтом. Непривычному он кажется иероглифами. И наконец, не глядя на схему, отбарабанил структуру двух дивизий вермахта: пехотной и танковой. Это не хвастовство, — военный переводчик должен все это делать так же быстро и четко, как пулеметчик разбирает и собирает пулемет. Но моим слушателям еще предстояло стать военными переводчиками, а я уже много месяцев занимался этим с утра и до вечера.
Словом, я заставил своих учеников забыть и мою неприличную молодость, и гротескно-нелепое появление, и даже обмотки. Но уж потом мне приходилось каждый день, не давая себе спуску и поблажки, быть, а значит, не заботиться о том, чтобы казаться.
Без малого десять лет — с 1941-го по 1950-й — прослужил я в армии. Едва ли не каждый день жизнь и служба сталкивали меня с дилеммой «Быть или казаться?». В действующую армию попал поздно. Вначале меня не отпускали с преподавательской работы, потом помешала тяжкая болезнь. Когда, наконец, оказался на фронте, мне, естественно, как всякому новичку, было страшно. Но больше всего меня пугало, что кто‑нибудь из бывалых фронтовиков, например солдаты из разведроты, из которых трое-четверо несколько раз попадали под мое начало, подумают, что я боюсь. Значит, надо вести себя так, чтобы никому и в голову не могло прийти такое. Мне помогали в этом неопытность и близорукость.
Кое-чему научило одно происшествие. Я получил в дивизии под расписку группу пленных, только что взятых на окраине Берлина. Предстояло провезти их по рокадной дороге, то есть дороге, расположенной в прифронтовой полосе и параллельной линии фронта, к Франкфурту-на-Одере, где шли тяжелые бои, и перебросить пленных через передний край: пусть расскажут во Франкфурте, что бои идут уже в Берлине. Чтобы растолковать им достаточно опасное для них задание, я привез их в немецкий фольварк, где размещалась наша отдельная фронтовая разведрота. Психология моих «подопечных» подсказывала: полчаса энергичной строевой подготовки облегчат постановку задачи и обеспечат ее выполнение — пленные должны почувствовать, что они снова в условиях непререкаемого повиновения. Место и время для этих действий выбрать неудачнее было трудно — фольварк находился под тяжелым обстрелом. Опытные пленные глядели на разрывы с ужасом, но команду выполняли; автоматчики, меня сопровождавшие и уже ничему не удивлявшиеся, охраняя квадрат, на котором я подчинял пленных своей воле, тихо и с полным основанием ругались. И вдруг раздался крик:
— Сережка! Ты спятил!
Я оглянулся и увидел под сводом глубоких ворот приятеля по довоенному институту — Давида Самойлова, ныне известного поэта, в те далекие годы — старшину разведроты.
— Сюда! — скомандовал он. — В укрытие с солдатами и фрицами!
И он увел нас в сравнительно безопасное место, где отругал меня, потом на глазах изумленных автоматчиков и пленных обнял. Мы не виделись с июня 1941 года.
Я бы не стал рассказывать эту историю, да она давно существует в устном рассказе Давида: «Двор под обстрелом. Въезжает „студебеккер“, через борт неуклюже переваливается старший лейтенант, за ним автоматчики и пленные, и он начинает муштровать пленных, как на плацу…»