Мой друг Володя Головач, который был старше меня года на три, предложил однажды: «Пошли на озеро!» Конечно, это было очень заманчиво, но до озера километра два — для пятилетнего мальчонки чуть ли не кругосветное путешествие. Да еще самовольно, без разрешения родителей. И вот мы пошли. Сперва надо было перейти поле льна, затем перебраться через глубоченную, страшную овражину, затем взобраться на крутую горку. И уже с нее можно было увидеть озеро, которое неровной блестящей заплатой легло на лесной дол. Противоположный берег тоже был холмистый, крутой, поросший елями и дубами. Перед самым озером удобный пологий бережок, песчаная отмель, рядом огромная крутая горка, а на ней дубы. Впервые в жизни я видел такое чудо! (Говорили, что на горе было когда-то языческое капище.) Погода была тихая, ясная, и противоположный берег отражался в озере вниз головой. Это поражало.
Всё самое романтическое в моем детстве связано именно с этим озером. Там купались, удили рыбу, ловили раков — тогда их было много. Когда чуть подрос, охотился на раков со смоляным факелом, ночью. Помню, подожжешь факел, и раки, привлеченные светом, выползают на отмель, и столько их, что даже страшно становится. А то сунешь руку в подмытое корневище дерева, растущего из воды, а рак — цап за палец. Так его и вытаскиваешь. Чуть подальше от отмели, на[9] заболоченном берегу, жили в кустарнике бобры, строили свои хатки. Иногда можно было увидеть, как они плывут, доставляют что-то в свое жилье.
За время, которое прошло с момента первых моих впечатлений, связанных с озером, многое — если не всё — вокруг него изменилось. Не стало приозерных деревушек, разрушены были во время войны да так и не восстановились местечки, ушли в мир иной люди. А вот озеро нисколько не изменилось. Всё тот же берег, те же у него контуры, та же отмель и заросли камыша рядом с нею. И даже три старых ольхи на берегу как росли с начала прошлого столетия, так растут и поныне. И противоположный берег такой же крутой и лесистый, недоступный ни зимой, ни летом. Воистину, бессмертно и неизменно милое моему сердцу озерцо, которое я буду любить до конца своих дней. Озеро это называли Беляковским — по названию ближайшей, кстати, уцелевшей в годы войны, деревни. А историческое его название — Городень, очевидно, по имени языческого капища, о котором я упоминал выше. Беляковское озеро было связано небольшой речечкой с Комаровским. То озеро было побольше, с островком, Беляковское рядом с ним — как малое повторение своего собрата. А между озерами — над речечкой — был мостик, через который перебегала дорога. И вот, помню (это было в двадцатые годы, когда еще единолично жили), на какой-то праздник, кажется на Троицу, поехали мы всей семьей в Стайки на молебен. Говорили, что богослужение будет проводить архиерей. Когда дорога пошла под гору, коня понесло, и мне, малышу, показалась, что он несется прямо в озеро. Очень я испугался. Очевидно, благодаря этому перепугу запомнил и ту поездку, и озеро, и себя маленького. А Комаровское озеро тоже красивое; на островке минские археологи отыскали стоянку человека эпохи неолита. Так что места наши были обжиты тысячелетия назад.
Когда-то над озером, возле деревни Беляковщина, стояло имение пана Рудомина (кстати, знаменитый род времен Великого княжества Литовского), в котором несколько лет помещалась школа. Затем школу перевели в Двор-Слободку, а особняк Рудомина разобрали на бревна и перевезли[10] в Ушачи, построили из этих бревен здание райисполкома, который в этом здании и находился до самой войны. Озеро без постройки на берегу осиротело, хотя неподалеку были деревни — Савчёнки-дольние и Савчёнки-горяне. Теперь о них напоминают только обросшие малинником камни фундамента. Дальше — вниз по речке — стояла деревня Витово с мостом, греблей и каменной мельницей. Деревни этой и мельницы давно нет, а деревня Череповщина на горе покамест стоит, притулившись к одичалому саду и дому пана Малиновского. В 20-е годы это был еще чудный дом — с верандой, застекленной цветными витражами, а главное, с металлической винтовой лестницей, которая вела на второй этаж. И витражи, и лестница, весь этот панский дом восхищал детвору, мы часто бегали туда, чтобы полюбоваться зданием хотя бы снаружи. Внутрь не пускали, там находилось очень важное учреждение — сельсовет, на крыльце которого топтался милиционер с наганом на боку.
О дедах-прадедах не знаю почти ничего, очевидно, в памяти нашей семьи мало было о них преданий. Или, может, родители не считали нужным о них рассказывать. Да и нам самим, ребятне, поначалу это было неинтересно, а потом некому стало слушать. Знаю только, что один мой дед был потомственный рыбак, всю жизнь ловил рыбу. Передал это дело сыну, брату моей матери — Лявону, который тоже всю жизнь рыбачил. Другой дед был крестьянин-отходник, сезонно работал на промышленных предприятиях в Курляндии, к старости выбился в люди — стал управляющим кирпичным заводом, там же, в Курляндии. Бабка жила в деревне, рано умерла и особой памяти о себе не оставила. Мой отец, Владимир Федорович, в молодости немало поскитался по свету и только на старости лет осел в родной деревне. Когда смотрю теперь на его жизнь, на судьбу его поколения, думаю, что, наверное, это самое несчастное поколение, которое никогда доли не знало. Один разор, революции, войны. Да коллективизация. Да борьба с врагами народа… Голод, кровь, муки.[11]
Земли было мало, как тогда говорили — два надела, поэтому отец каждое лето подавался на заработки — на кирпичные заводы в Латвию, затем прослужил четыре года в царской армии в Гродно, где, кстати, потом и мне довелось жить. Не успел отец вернуться со службы в армии — началась Первая мировая война, и его снова мобилизовали. Оказался в армии генерала Самсонова, где-то в Августовских лесах попал в плен и очутился в Германии. Работал у бауэра. В плену кому как повезло, в зависимости от того, на какие работы человек попал. На заводах и в шахтах приходилось туго, а в хозяйствах бауэров жизнь была вполне сносной. Разумеется, надо было вкалывать, но бауэры неплохо кормили, одевали, как-то заботились о работниках, не то, что было с ними годы спустя на родине, в колхозах. Отец часто поминал свой плен добрым словом, что у меня, вечно голодного подростка, вызывало недоумение и зависть.
Еще отец побывал на гражданской войне, наступал на Варшаву. А перед тем поляки наступали на нас, в околице нашей деревни шел бой, с обеих сторон было много убитых. То место, где лежали убитые, потом долго называлось Битой пажитью. Мама рассказывала, как некоторые крестьяне стаскивали с убитых сапоги, одежду. Рассказывала с осуждением, даже со страхом (ведь это — великий грех). Показывала в углу хаты дырку, в которой застряла пуля, прилетевшая оттуда, с Битой пажити. Я тоже не любил ту пажить, но больше из-за колючей травы, которая там росла и больно колола босые ноги.
Однажды, когда отец рассказывал, как в Восточной Пруссии, в Августовских лесах, попал в немецкий плен, я поинтересовался: «А куда ты дел винтовку?» Отец сказал, что повесил ее в лесу на сук. И я сожалел: зачем он повесил ее на сук? Принес бы домой, я бы с ней играл. Было мне в ту пору лет пять.
Мать, Анна Григорьевна, была родом из деревни Заулок, которая оказалась по ту стороны границы, на территории Польши. За границей остался и ее брат, тот самый, что ловил рыбу. Мать всё время о нем горевала, наслушавшись агитаторов, которые говорили, что трудящиеся в Польше[12] лишены всех прав и мечтают о кусочке хлеба. Для нас, детей, это тоже было в какой-то степени драмой, слишком рано нам довелось ее постигать.
Я был старший. Правда, старше меня была моя сестра Антонина, но она умерла в пятнадцатилетнем возрасте… После меня родилась Валя, а в 1930 году — брат Николай (умер в 2000-м).
Что еще о родителях? Отец был по отношению к детям довольно строг, мы его побаивались. Мама, напротив, была очень мягкая и жалостливая, я никогда не слышал, чтобы она повышала голос, — всё ласково, по-доброму. И я считаю, что это плохо. Всё-таки жизнь — безжалостная вещь, готовясь к ней, еще в детстве надо закалить характер. Я же перенял от матери слишком много мягкости, уступчивости, что потом мне, так или иначе, вредило — на войне и после войны. Особенно в армии, где уважают звероватый характер.
Должно быть, стоит отметить и то, что деревня наша находилась в каких-нибудь двух километрах от границы, — обстоятельство, которое накладывало свой отпечаток на многое — на быт, политические воззрения, на самоощущение людей.
С границей у меня связано немало юношески романтичного и драматичного тоже. В Кубличах рядом со школой была пограничная комендатура, возле школьного двора — конюшня и тир, или стрельбище, где командиры-пограничники упражнялись в стрельбе из револьверов. По дороге в школу и из школы постоянно встречались конные пограничники, с винтовками и шашками, в красивых скрипучих седлах, куда-то они каждый день скакали группами или попарно. Командиры жили в местечке, а их жены были нашими учительницами в школе. Иногда пограничники показывали в деревнях кинофильмы, были как бы шефами. На какой-нибудь праздник устраивали на площади местечка джигитовку — всадники на всем скаку рубили шашками лозу. Всё это было интересно. А летом пограничники купали лошадей в Комаровском озере, мы им помогали. Не обходилось, разумеется, и без драматических событий. Помню, как однажды зимой примчалось в деревню начальство,[13] всех мужиков погнали в засаду — подкарауливать нарушителей границы, и мужики целые сутки просидели в кустах, чтобы подать сигнал, если кого-либо заметят. В конце 20 — начале 30-х из Польши на нашу сторону переходило множество людей, в основном молодежь, после известного разгрома западно-белорусской компартии и комсомола. Хлопцы, перейдя границу, радовались, дальше шли веселые, даже с гармошками, — еще бы, ведь вырвались из-под панского гнета в новый мир. Мы видели, как утром их вели с заставы в комендатуру, и все они улыбались. А потом, возвращаясь из школы, мы видели, как их на грузовиках увозили куда-то дальше, и руки они держали за спиной, может, связаны были руки, и улыбок на лицах уже не было. Однажды на границе был убит пограничник, и его хоронили всем районом на ярмарочной площади в Кубличах. Как я теперь понимаю, убили его не обязательно поляки или нарушители границы, а, вполне возможно, свои в целях провокации, как это не раз бывало и раньше. Всё это окрашивало детство в неестественные, порой уродливые тона. Особенно если иметь в виду некоторые последующие события…