То есть, говоря языком шукшинского героя, фигуры, наиболее осознающие, что государство есть инструмент, с помощью которого регулируются общественные взаимоотношения, начинают подгонять его всяк под себя на каждом из этажей «х». Причём, чем выше, чем ближе к «пульту», — тем больше возможностей подгонки, тем удобнее ухватиться за ручку управления и манипулировать ею в своих, большей частью, корыстных интересах. То есть этот общественный инструмент приспосабливается под себя, а значит, под себя приспосабливаются и усилия всех остальных фигур на всех нижних этажах «х», поддерживающих общую структуру. Вот и провисает сразу на многих этажах «у», либо эти фигуры получают дополнительную нагрузку.
Не зря же Князев в своей «модели» говорит о «людях доброй воли» и как бы предупреждает:
«Я понял, что одна глобальная мысль о государстве должна подчинять себе все конкретные мысли, касающиеся нашего быта и поведения»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).
Заметьте, такое понимание должно быть у каждой фигуры, образующей каркас здания-государства, на каждом этаже. Возможно ли это? Скорее, — нет, чем — да.
Потому-то и «современная техника», точнее выверенная чиновничья машина, настроена таким образом, что фиксирует не эти провисания на этажах «у», а скорее, — появление на них таких вот Князевых и других ему подобных, как элементов, по крайней мере, чужеродных и вредных для всей конструкции. То есть, в реальности, в отличие от идеальной «князевской модели», — одни люди посредством государства призваны обслуживать других, находящихся ближе к пульту: люди для «государства».
Происходит не только утрата первоначального смысла, но и вполне осознанная подмена причины следствием: вместо «государство — для людей» — «люди — для государства».
Вся парадоксальность ситуации в том, что говорить серьёзно об очевидном, чревато. И чревато, прежде всего, для самого говорящего. Ибо сколь бы ни прав был он в своих мыслях, всё к одному приходит:
«Даже непонятно: такие дела надвигаются, вот уж и побежали в страхе, и не дураки побежали, и не самые робкие — чем-чем, а робостью Фрол не грешил, — ну? А как дадут разок где-нибудь, тогда чья очередь бежать? И мысль второпях обшаривала всех, кто попадался в памяти… Ну, Иван Черноярец, Фёдор, Ларька, Мишка, Стырь — такие лягут, лягут безропотно многие и многие… А толк-то будет, что ляжем?»
(В. Шукшин. Я пришёл дать вам волю).
Действительно, будет ли толк? — словно говорит с нами Шукшин голосом Князева, Степана Разина, вкладывает все свои тревоги и сомнения в их мысли и думы. Ведь чем дальше, тем ясней, тем виднее становится и другое очевидное:
«Видел Степан, но как-то неясно: взросла на русской земле некая большая тёмная сила — это притом не Иван Прозоровский, не Семён Львов, не старик митрополит — это как-то не они, а нечто более зловещее, не царь даже, не его стрельцы — они люди, людей ли бояться?.
Но когда днём Степан заглядывал в лица новгородским, псковским мужикам, он видел в глазах их тусклый отблеск страшной беды. Оттуда, откуда они бежали, чёрной тенью во всё небо наползала всеобщая беда.
Что это за сила такая, могучая, злая, мужики и сами тоже не могли понять. Говорили, что очутились в долгах неоплатных, в каббале… Но это понять можно. Сила же та оставалась неясной, огромной, неотвратимой, а что она такое?.».
(В. Шукшин. Я пришёл дать вам волю).
Нужно слово, чтобы назвать эту силу. Но слова не находится у Степана, только внутреннее чутьё подсказывает:
«…Пока есть там эта сила, тут покоя не будет, это Степан понимал сердцем. Он говорил — «бояре», и его понимали, и хватит. Хватит и этого. Они, собаки, во многом и многом виноваты: стыд потеряли, свирепеют от жадности… Но не они та сила».
(В. Шукшин. Я пришёл дать вам волю).
Если не бояре, не стрельцы, не царь… то кто?..
И вот это-то «кто?» не даёт покоя Князеву, тревожит его:
«И я, разумеется, стал писать. Я не могу иначе. Иначе у меня лопнет голова от напряжения, если я не дам выход мыслям»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).Не даёт покоя и Разину, он тоже прислушивается к себе, пытаясь «понять» это слово, произнести его:
«Степан лежал на кровати в шароварах, в чулках, в нательной рубахе… Не спалось. Лежал, устроив подбородок на кулаки, думал свою думу, вслушивался в себя: не встревожится ли душа, не завещуетли сердце недобро…»
(В. Шукшин. Япришёл дать вам волю).
Хотя он уже действует, неосознанно действует, ибо мочи боле нет, прижало совсем. Да не в этом ли наши беды, что сначала делаем, потом задумываемся, может быть, наоборот стоит, сначала задуматься, да назвать это слово.
Но успеть ли, дадут ли назвать его:
«Разина» закрыли… Но всё же душа не потому ноет. Нет. Это я всё понимаю. Есть что-то, что я не понимаю. Что-то больше и хуже»
(Из письма В. Шукшина к В. Белову).
Почему-то перед глазами последний кадр из «Печек-лавочек», Шукшин сидит на Пикете, босой, напряжённо смотрит в даль. И уже не Князев, не Разин, а сам Шукшин думает:
«Та сила, которую мужики не могли осознать и назвать словом, называлась — государство»
(В. Шукшин. Я пришёл дать вам волю).Слово сказано. Оно, как говорится, — не воробей…