Изучая аспект историчности "Кромешника", опять, вольно или не вольно, а вспомнишь роман великого австрийца Роберта Музиля. Интриги Австро-венгерской аристократии, затеянные вокруг невнятной и почти мифической "параллельной акции" -- смехотворного и жалкого собирания душевных осколков когда-то могучей Империи, и столь же гибкие и бессмысленные игры аппаратчиков Бабилонского государства, переживающего далеко не лучшие времена, -- с какой навязчивостью две эти самостоятельные линии повествования вклиниваются в два столь различных, но будто движущихся в едином направлении романа.
"Человек без свойств" -- Ульрих совершенен как физически, так и интеллектуально, его трудно чем-либо удивить или растрогать, но в каждом его поступке мы видим скорее его (Ульриха) отсутствие, полное или частичное отчуждение, как от конечной цели, так и от изначального "плана". Не стал ли именно Ульрих предтечей могущественного и поражающего своей животной жестокостью, Гека-Кромешника? Пытаясь найти ответ на этот вопрос, мы понимаем, насколько трудно было его поставить изначально. "Кем мы были вчера? Кем мы стали сегодня?"...
Окружая себя этими загадками, неизбежно возвращаемся мы к проблеме "сверхчеловека" поставленной еще Ницше и Достоевским. Отвергающий мораль и добродетель ради великой индивидуальной цели, мало, чем отличается от отвергающего мораль и добродетель во имя цели коллективной (хоть и не менее великой). Жалость и сострадание (основы любой добродетели) не являлись, говоря языком Ницше, ни мудростью, ни чем-либо результативным. А именно мудрость и результативность более всего заботили борца со "слишком человеческим". Сторонники же коллективистской идеи совершенствования общества во главе с Гегелем больше оперировали понятием "времени" как чем-то, в чем, так или иначе, происходят определенные исторические процессы, чем проблемами конкретного индивида. Подобная утопичность была явно унаследована гегелианцами от Христианского учения о времени.
"Я отрицаю мудрость"! "Я отрицаю время!": говорит Кромешник, ставя под сомнение, как идею "сверхчеловека" так и идею человека утопического, так хорошо описанного в "Бесах". Отрицая "сверхчеловека", Кромешник держится вдали и от "человека массы", прокладывая пусть в темноте безлюдных катакомб и совсем не платоновских пещер Бабилонского государства, к лютым мутантам и одичавшим маниокам, скрывающимся от зоркого общественного ока. Там, вдали от глупых и никчемных обитателей теплых квартир, Кромешник провозглашает Зверя. Легко объяснить его ненависть к себе подобным, коими являются свирепые псы подземелий и не менее опасные крысы и аллигаторы, а, казалось бы, непонятную жалось к истязаемым известным маниоком детишкам вполне можно сравнить с жалостью к нежеланной добыче -- лакомому кусочку для более слабого и менее искусного хищника. Единственные значимые для Гека понятия это "жизнь" и "смерть", но рожденный от смерти, он, казалось бы, отрицает и саму жизнь, оставляя право на нее лишь за горсткой избранных, неукоснительно следующих строгим законам преступного царства.
Образ "Крытой мамы" -- тюрьмы, где царит и главенствует смерть, для Гека и есть образ матери, заживляющей и лечащей душевные раны. Как неизменная Фетида, опекает она своего Ахиллеса, и даже суровые наказания, исходящие от нее, Гек воспринимает, чуть ли не как проявления любви. В тюрьме и в подземелье Кромешник чувствует себя дома. И там и там он полноправный властитель и безжалостный государь.
IV
Герои "Кромешника" -- обозначения, символы, намеки. Почти все они лишены реальных характеристик и играют скорее вспомогательную роль, подтверждая или опровергая право Гека называться "новым человеком", "первым и последним". Взаимодействуя со своими мучителями, жертвами или слепыми последователями, Гек всегда отстранен, он будто движется к некой цели, известной лишь ему одному. Создается видимость этой цели, и ее реальное отсутствие ничуть не смущает, а даже наоборот придает действиям и мыслям Гека некую почти метафизическую таинственность. Даже убийства и прелюбодеяния, совершаемые Геком аллегоричны, они не вызывают ни чувства отвращения, ни порицания, ибо являются олицетворением целой эпохи в момент нравственного падения. Миллионы призрачных жертв и палачей растворяются в личности Гека. Он -- многолик. Не отсюда ли такое количество имен и сменяющих друг друга поколений в романе?
Нереальность и мнимость своих персонажей автор подтверждает, вслед за Булгаковым, вводя в роман сказочных, напоминающих галлюцинации, существ. Птица с собачьей головой и молчаливый, играющий на флейте Фавн появляются там снова и снова, как бы подтверждая рождение нового мифа.
Весь второй том "Кромешника" с одной стороны как бы фантастичен, на самом же деле уже и являет собою миф -- трагедию с началом и развязкой. Роман с Орой, напоминающий "Последнее искушение Христа", преследования, предательство, помещение под стражу, обвинение в несовершенном преступлении, казнь и воскрешение Гека -- все это, несмотря на вполне библейский сюжет, скорее соответствует легендам о принесенном в жертву и воскрешенном растительном божестве.
Убийство Верховного властителя государства (подобного верховному жрецу) является страшным табу, карающимся смертью. Но если использовать трактовку, описанную Фразером в "Золотой Ветви", то станет очевидным, что содеявший это и есть первый и последний претендент на освободившееся место. Принесение царя в жертву практиковалось в древнем мире, и было непосредственно связано с мифами об убиенном боге. Выбор заговорщиков, павший на Кромешника, как на подставного убийцу главы государства не случаен. Он глубоко символичен. В данном и, по сути, единственном случае делая из Кромешника неотмщенную жертву, невинного, а тем самым и не способного на последнее великое деяние, предвещающее окончательный триумф, автор как бы оставляет надежду на то, что явленная им парадигма не конечна, и возрожденное божество принесет-таки долгожданные ливни в "засушливый, душный сезон". А на последний, извечный вопрос: "что стало с человеком?", в эпилоге к роману автор отвечает:
V
"Он выжил"...