Торжество над слабым
Здесь самое время спросить: а что, тирания — лучше? Если не демократический строй — то какой? Разве неясно, что все прочее заведомо хуже?
В ходе перманентной гражданской войны в «тираны» производят легко, пресса награждает этим определением тех, кто вчера был другом свободного мира. В одночасье выяснилось, что Саддам, Каддафи, Мубарак, Асад — тираны; эти деятели не стали хуже, чем были вчера, — просто мир переменился. Заклинание «Х — новый Сталин, а Y — новый Гитлер» наготове, вместо X и Y подставляют любые фамилии — интеллигенты на площадях приходят в неистовство, борются с новым Гитлером — который еще вчера Гитлером не был. Подобные преувеличения возникают не от хитрости, но от того, что демократия мутировала, видоизменилась, появились иные критерии оценки. Можно сказать, что изменились требования демократии к тому обществу и тому народу, который данная система управления собирается обслуживать. По новым критериям Асад — тиран, хотя вчера тираном еще не был.
Пиночет не тиран, но Асад — тиран; на первый взгляд это бессовестный двойной стандарт. Нет, здесь есть логика. Разрушения, которые сопутствуют усмирению очередного тирана, превосходят тиранию по беспощадности. Но коварства политики нет и здесь — политики и впрямь хотели демократии, а принципы демократии действительно предпочтительнее тирании. Когда граждане клянутся демократическими ценностями, возразить против лозунгов нечего. Несправедливость демократии проявляется сама собой, стихийно и неотвратимо, подчиняясь стихии рынка; постепенно демократическая доктрина оказывается страшнее тирании. Ледяной поцелуй демократии, в отличие от железной пяты тирании, не убивает сразу.
Особенность нынешнего фрагмента истории в том, что демократия отождествила себя с либеральным рынком, отныне демократия находится в зависимости от соревновательного торжества сильного над слабым, и демократия объявляет своим достижением победу успешного над неуспешным. Победа в соревновании ничем не плоха: ведь у всякого следующего, потенциально сильного, тоже есть шанс на победу. Но отличие этих триумфов от триумфов, допустим, Перикла в том, что общество от победы сильного не выигрывает. Предметом заботы Перикловой демократии или демократии Джефферсона было общество, а не отдельный результат соревнований. Сегодня общество — это арена либерального рынка, в лучшем случае — зрители, но скорее — помеха соревнованиям. По замыслу, демократия не допускает торжества сильного над слабым: торжество случается в ходе соревнований, но уравновешивается правами прочих граждан — сильный оказывается в зависимости от общества, в котором разделяет обязанности гражданина. Но гибрид последнего времени «демократия — либеральный рынок» утверждает торжество над слабым как вечное, создает касту «сверхграждан», сильнейших игроков, граждан мира-рынка, — но отнюдь не граждан конкретного общества. Успешный на рынке автоматически делается влиятельным в политике; причем лишь ситуативно это политика конкретных стран — поскольку рынок не знает границ. Президенты банков, главы концернов, владельцы месторождений представляют не общество и даже не собственно капитал — но новое образование, демократическую номенклатуру.
Демократическая номенклатура вовсе не напоминает социалистическую номенклатуру времен Брежнева, многократно описанную и презираемую. Директора заводов, которые становились секретарями райкомов, — мы знали эту номенклатуру; сегодня речь об ином. И это не хрестоматийные капиталисты — эксплуататоры трудового народа, как их пытается представить критика слева. Новая демократическая номенклатура лишь условно представляет интересы правых, эта идеология не принципиально правая. Существенно то, что так называемые левые взгляды представлены в новой номенклатуре наряду с правыми и левая фразеология вошла в новую идеологию на правах орнамента. Ханна Арендт в сущности не противоречит Айн Рэнд, а как бы ее обрамляет, дамы представляют новую идеологию одинаково страстно. Современная идеология — и это важно — выстроена с использованием так называемого левого дискурса, она базируется на том понимании авангарда, какое несли левые мыслители, она оперирует понятиями радикального искусства, у новой идеологии есть своя, не классическая, не категориальная, философия; у нее своя, и совсем не консервативная, система ценностей. Собственно говоря, воспринимая идеологию всю целиком — а только так и можно составить об идеологии представление: Дейнеку и Симонова невозможно отторгнуть от краткого курса ВКП(б), — убеждаешься, что это совсем не классическая правая доктрина. Система ценностей новой идеологии обслуживается аванградными форумами искусств, беспредметным творчеством, левыми кураторами, и условный левый Славой Жижек делает для новой идеологии не меньше, нежели условные правые Чейни или Рамсфельд: все они обслуживают новое мышление. Класс нового типа, созданный демократическим рынком, новая демократическая номенклатура — это класс свободолюбивый, исповедующий идеалы личной свободы для каждого; то, что ситуативно его представители оказываются феодалами, не отменяет их прогрессивных убеждений — они верят в свободу и развитие каждой личности. Они даже не хотят угнетать других, у них просто иначе не получается. Идеология демократической номенклатуры предстает сегодня наиболее прогрессивным учением. Граждан убедили, что наличие богатых феодалов символизирует их собственные свободы, многие в это поверили, тысячи журналистов доказывают это положение ежедневно. И сами феодалы верят, что творят добро.
Мантра Черчилля «У демократии много недостатков, но лучше строя нет»; учение Поппера об «открытом обществе и его врагах»; сочинение о тоталитаризме Ханны Арендт; онтология вины, описанная Хайдеггером, и онтология труда, описанная Айн Рэнд, философия Энди Уорхола и представление о рынке современного искусства — все это смыкается в единое учение, в столь же убедительный набор учебников, как сочинения основоположников для былых членов КПСС. Попробуйте вынуть из общего строения и подвергнуть критике один из постулатов, скажем, попробуйте усомниться в величии Энди Уорхола — и вам докажут с Ханной Арендт в руках, что он символизирует свободу. Попробуйте усомниться в определении тоталитаризма Арендт, и вам объяснит Поппер, что зерна угнетения легко распознать в обществах закрытого типа. Быть уличенным в тоталитаризме сегодня очень просто, отработан ряд беспроигрышных определений; существует, если можно так выразиться, онтология тоталитаризма, описанная Арендт и Поппером, — всемирный тоталитаризм преодолевают в поисках «открытого общества». И широта определений тоталитаризма, так сказать, степень «банальности зла» потрясает — и вооружает; уличен может быть практически любой.
В «Бытии и времени» Хайдеггер доказывает, что понятие вины (Sсhuld) состоит в неиспользовании всех возможностей бытия — причем вне зависимости от природы этих возможностей. Неспособность реализовать предложенное бытием делает субъекта виновным перед лицом бытия; мы все — виновны, каждый по-своему. Онтология вины находится вне морального суда, она первичнее, нежели общественные договоренности. Внутри этой концепции вина грешника и святого, нациста и мальчишки, разбившего стекло камнем, — равны. Онтологический релятивизм Хайдеггера лег в основу современной идеологии: в частности, этот релятивизм формировал концепцию Ханны Арендт, по видимости — моральную, в действительности — крайне релятивистскую.
Отныне в споре с диктатурами всякий подкован — и назубок выговорит основные положения нового краткого курса. Стандартный уличный спор состоит в противопоставлении диктатуры и демократии, граждан уверяют, что существует обязательный выбор: между тоталитаризмом и демократией — а третьего компонента не дано. И тут же аргументы: хотите, как в Северной Корее? Берите демократию — лучше все равно нет ничего. И тут же цитату из Поппера: оказывается, еще Платон выстроил казарменные обязательства граждан друг перед другом — и сами видите, что дело кончилось ГУЛАГом. И тут же цитату из Ханны Арендт о банальности зла: видите, как легко тоталитаризм пускает корни. И тут же рецепты Айн Рэнд: вы не о равенстве посредственностей думайте, а о личной инициативе и успехе. И все логично и понятно. У Ленина и Брежнева тоже выглядело понятно, у Джефферсона и Токвилля тоже получалось стройно, но та логика, логика социального государства, капиталистического или социалистического, безразлично, — устарела.
И сегодня, в новой системе координат, граждане растерянно ищут в учебниках и не находят другого ответа: а есть ли в самом деле нечто лучшее, чем демократия? Конституционная монархия? Анархия? Коммунизм? Как приглядишься, нет ничего лучше демократии. А рынок — развивает прогресс; все сходится. Теперь понятно, почему у Абрамовича яхта, а варваров бомбят.