Трудно в истории литературы отыскать другой пример, когда, без малейшей иронии, писатель высекал бы, как в камне, такие строки о собственном произведении.
В августе 1956 года в СССР второй раз приехал Исайя Берлин.
«После первой встречи я не видел Пастернака 11 лет. К 1956 году его отчуждение от политического режима, господствовавшего в его стране, было полным и бескомпромиссным. Он не мог без содрогания говорить о режиме или его представителях» (Берлин, с. 461).
На дачу в Переделкино Берлина повез Генрих Нейгауз, по дороге уговаривая гостя поговорить с Пастернаком и убедить его не печатать «Живаго» за границей, поскольку это было бы «настоящим безумием».
«Он пытался его разубедить, но безуспешно. Если Пастернак будет об этом говорить со мной, смогу ли я – это страшно важно, более чем важно, – это вопрос жизни и смерти, да, даже теперь – кто может быть в чем-либо уверен, – так смогу ли я убедить его, чтобы он воздержался от своего предприятия? Мне показалось, что Нейгауз прав: возможно, действительно Пастернака надо было физически спасать от самого себя.
Он повел меня в свой кабинет. Там он вручил мне толстый конверт. «Вот моя книга, – сказал он. – В ней все. Это мое последнее слово. Пожалуйста, прочтите ее!» Я принялся читать «Доктора Живаго» сразу же после того, как вернулся от Пастернака, и закончил его уже на следующий день. В отличие от некоторых читателей романа в Советском Союзе и на Западе, книга эта показалась мне произведением гениальным. Я считал – и считаю и сейчас, – что роман передает полный спектр человеческого опыта, автор творит целый мир, пусть даже его населяет всего лишь один подлинный обитатель. Язык романа беспримерен по своей творческой силе. Встретившись с Пастернаком по прочтении романа, я почувствовал, что мне трудно сказать ему все это. Я просто спросил его, что собирается он делать с романом. Он сказал мне, что дал экземпляр книги итальянскому коммунисту, который работал в итальянской редакции советского радиовещания и в то же время состоял агентом миланского коммунистического издателя Фельтринелли. Он передал Фельтринелли всемирные авторские права на свой роман. Он хотел, чтобы роман, его завещание, самое настоящее, самое целостное из всех его произведений, – по сравнению с романом, его поэзия – это ничто (хотя, по его мнению, стихи из романа – лучшие из всех стихов, когда-либо написанные им), – чтобы его труд распространился по всему миру и стал «глаголом жечь сердца людей». Улучив момент, (...) Зинаида Николаевна увлекла меня в сторону и стала со слезами на глазах умолять, чтобы я отговорил Пастернака от его намерения напечатать «Доктора Живаго» за границей без официального разрешения. Она не хотела, чтобы пострадали дети, – я ведь могу себе представить, на что «они» способны. Эта просьба глубоко тронула меня, и при первой же возможности я заговорил с поэтом. Я сказал, что закажу микрофильмы с рукописи и попрошу, чтобы их спрятали во всех концах света – в Оксфорде, в Вальпараисо, в Тасмании, на Гаити, в Ванкувере, в Кейптауне и Японии так, что текст может сохраниться, даже если разразится ядерная война. Готов ли он бросить вызов советским властям, подумал ли он о последствиях?
И тут – второй раз в течение одной недели – я услышал настоящий гнев в его словах, обращенных ко мне. Он ответил мне, что мои слова, несомненно, были продиктованы самыми лучшими намерениями, что он тронут моей заботой о его безопасности и о безопасности его семьи (последнее было сказано не без иронии), но он прекрасно знает, что делает. Нет, я еще хуже, чем тот заморский дипломат, который одиннадцать лет назад пытался обратить его в коммунистическую веру. Он уже поговорил со своими сыновьями, и они готовы пострадать. Я не должен был более упоминать об этом деле – я ведь прочел книгу и, несомненно, должен понимать, что она – и в особенности ее широкое распространение – значит для него. Мне стало стыдно, и я ничего не возразил» (там же, с. 461—464).
Осенью 1956 года Пастернак познакомился с еще одной будущей переводчицей «Живаго» на французский – дочерью военно-морского атташе Франции в Москве Элен Пельтье.
Действующие лица: Элен ПельтьеЭлен родилась в 1924 году в Риге, где тогда служил ее отец Мариус Пельтье, капитан французского флота. Она изучала русский в Институте Восточных языков в Париже. После окончания войны ее отец лично просил министра иностранных дел Вячеслава Молотова разрешить дочери углубить свои знания и поступить в Московский университет. Исключение было сделано – Элен Пельтье оказалась первой после войны иностранкой в МГУ. В те же годы там же, на русском отделении филфака, учился и Андрей Синявский. Они познакомились, начался роман, и чекисты немедленно завербовали Синявского, чтобы любил дочь военно-морского атташе не вхолостую. От него требовалось предложить француженке руку и сердце. Синявский пообещал и в ближайшую же встречу с Элен в Сокольническом парке все ей о коварном замысле рассказал.
Ни в чем, конечно, нельзя было быть уверенным. Синявский страшно рисковал. Что, если дочь, испугавшись такого поворота их романа, решит «посоветоваться» с отцом? Искала она совета или нет – нам неизвестно, но, как оказалось, держать язык за зубами она умела. Не проговорилась и сыграла свою роль по сценарию Синявского от начала до конца. А сценарий заключался в том, чтобы изобразить свое возмущение его предложением, отвергнуть жениха и расстаться. При этом их дальнейшие отношения на всякий случай приобретали заговорщицкое измерение. Между ними было условлено: если когда-либо и зачем-либо им предстоит встреча, то любая договоренность, любое обещание и клятва отменяются, если последнее слово, произнесенное ими на людях или по телефону будет слово «обязательно».
Закончив Московский университет, Элен вернулась в Париж. Завершилась и работа отца во французском посольстве. Миссия Синявского, не дав никаких результатов, тоже, казалось, была выполнена. Но в один прекрасный день 1952 года Элен написала ему из Парижа, что по родительскому поручению она отправляется в Вену и останется там какое-то время. Письмо перехватила Лубянка, и Синявского решили реанимировать.
Вена была чрезвычайно удобным городом для всевозможных разведывательных операций. Советские послевоенные органы не ограничивались своей частью австрийской столицы, но постоянно промышляли в чужих зонах, вынюхивая и выискивая какую-нибудь добычу, следя за приездами и отъездами иностранцев, похищая эмигрантов, перетаскивая нужных людей на свою сторону и просовывая на Запад разведчиков-нелегалов. Четырехсторонние договоренности победителей нарушались советской стороной постоянно и вероломно.
Именно в Вену ехала Элен Пельтье. По плану спецоперации, Андрею Синявскому было поручено отправить в Париж срочную телеграмму, назначающую приятельнице встречу в Вене, поскольку ему, мол, как раз предстоит научная поездка в Прагу по архивам, откуда до Вены, как известно, рукой подать. Всю фантастичность заграничной поездки в 1952 году читатель может оценить самостоятельно. В конце телеграммы Синявский, страшась затеянной провокации, просил Элен быть в оговоренном венском ресторане – обязательно.
Обязательно, обязательно! – обещала Элен, но ее влюбленное сердце не хотело помнить никаких предупреждений. О том, как происходила эта встреча, Синявский тридцать лет спустя туманно писал в романе «Спокойной ночи». Хотя на успех спецоперации были брошены немалые силы, она закончилась ничем: похитить француженку (или чего там хотели чекисты?) не удалось, отчасти потому, что Синявский успел посоветовать ей зарегистрироваться во французском представительстве.
Элен Пельтье продолжала приезжать в Москву и после смерти Сталина. В 1956 году она решила познакомиться с Борисом Пастернаком, чьи стихи произвели на нее неизгладимое впечатление. Она написала в Переделкино. Последовало приглашение, и вскоре Элен уже зачастила к Пастернаку, виделась в его доме с Фединым, Ахматовой, Рихтером, Всеволодом Ивановым, актерами МХАТа, вслушивалась в литературные разговоры, отмечала в пастернаковском доме «культ Блока», которого хозяин величал «русским Данте».
Когда осенью 56-го Элен согласилась увезти в Париж машинопись пастернаковского романа, у нее уже был контрабандный опыт: несколькими месяцами раньше она переправила за границу повесть Синявского «Суд идет» – куда более антисоветское сочинение.
Через два года, когда после присуждения Нобелевской премии все газеты и журналы охотно печатали новости и размышления о лауреате, Элен Пельте выступила с двумя статьями: в «Figaro Littéraire» она рассказала о знакомстве с поэтом, а в ежемесячнике «Этюд» опубликовала очерк «Размышления о христианстве в СССР».
«Молодой советской интеллигенции, – писала она, – представляется невообразимым, чтобы „культурный человек мог верить в Бога“. Весьма характерна реакция некоторых моих университетских товарищей на религиозные стихи Пастернака: им нравилась форма, а что касается евангельских мотивов, то, по их мнению, это не было выражением религиозной настроенности поэта, – это было бы недостойно интеллигентного человека, – а только литературным приемом. Пастернак, по их мнению, пользовался евангельскими образами так, как в свое время Ронсар в своих произведениях – мифологическими божествами» (цит. по отзыву в «Новом русском слове», 25 января 1959).