— Интересная история, хотя и жутковатая, — пробормотал Алексей, когда Кубанский наконец закончил. — Но в чем ее острота, о которой вы говорили? Какие широкие исторические и философские обобщения из нее можно вывести, если не считать “кровавого урожая”?
Кубанский удивленно уставился на него.
— Вы что, не знаете про выселение Сталиным татар из Крыма? Их, между прочим, обвиняли примерно в том же, что и таракташскую троицу. Или не читали про дело Бейлиса, которое явилось венцом подобных процессов? А о прокуроре Вышинском вы слышали? “Дело игумена Парфения” — эти типичная российская трагедия, когда человеческими жизнями жертвуют ради политических целей.
— А если игумена Парфения действительно убили? У меня мороз пошел по коже, когда вы рассказывали, как его жгли. Его жизнь, что, не в счет?
— Так и в деле Бейлиса шла речь об убийстве мальчика. Но хорошо ли использовать эти убийства, чтобы расправиться с теми, кто неудобен по политическим, религиозным или национальным соображениям? Возьмите убийство Кирова. Жалко его? Жалко. Говорят, он был неплохой. Но если вспомнить, сколько невинных людей погибли из-за этого убийства… Это не проблема? Но ее трудно решить художественно на материале современной истории или сегодняшней жизни. Не пропустят. “Дело игумена Парфения” — идеальный вариант, заявку подмахнули не глядя. 1866 год, царизм, местный материал… А выводы можно сделать вполне злободневные. Но чтобы оживить этот детективно-юридический хаос, переработать его в художественный сюжет, нужен прозаический талант, которого у меня нет. Сценариус-то мой по Дерману подмахнули, а снимать я по нему не могу. Чувствую, что здесь нужно что-то вроде “Расёмона” Куросавы, когда одна и та же история рассказывается участниками событий совершенно по-разному и с одинаковой достоверностью, но как это сделать драматургически? Как отойти от этой судебно-следственной атрибутики, чтобы изобразительный ряд не тащился за информативным? Нужен ход, прием, и вот — вижу его в ваших рассказах. Вам не факт события важен, а то, что за событием: двое живых и один мертвый в лифте, замороженный ребенок, стучащий, как палец, в окно… Вы и реагируете точно так же, как пишете. Я просто пересказывал историю с сожжением трупа, ничего не утрируя, а вы говорите — мороз по коже… Значит, сможете написать этот эпизод так, что и впрямь мороз пойдет по коже. А потом другой эпизод, точнее — антиэпизод: как люди Охочинского жгут на том же месте костер, подбрасывают в него косточки, найденные где-нибудь на кладбище, чтобы получить требуемые доказательства… А?
— Надо подумать, — сказал Звонарев.
Цельного впечатления от замысла Кубанского у него пока не было: скорее он ему не нравился, чем нравился. Алексей в жизни не видел ни одного крымского татарина, и писать что-то в защиту представителей незнакомого народа представлялось несколько странным. Прообраз дела Бейлиса? Но Звонарев настолько мало знал о нем, что всегда путал его с делом Дрейфуса. Не нравилось ему, что в центре этой резко меняющейся детективной интриги — православный священник, ибо верующая мать учила его тому же, чему учили мусульман из Таракташа: о священниках либо хорошо, либо ничего. Капитан Охочинский по ходу рассказа Кубанского Алексею понравился, и ему жаль было делать из него фальсификатора. Да и вообще, доводы обвинения в деле игумена Парфения казались ему существеннее, несмотря на все “нестыковки”. “Будь я судьей, наверное, вынес бы такой же приговор”, — признавался себе он. Принцип “Расёмона”? Да, пожалуй, это интересно. Но трудно: нужно больше версий, чем рассказал Кубанский, а где их взять, из пальца, что ли, высасывать? Это нужно зарываться в архивы, а в архивах Звонарев никогда не работал, он и в Ленинке-то был всего пару раз. Единственное, что ему точно нравилось — это атмосфера дореволюционного следствия, схожая с тем, что описана в “Братьях Карамазовых”, “Угрюм-реке”… Да и принцип “Братьев Карамазовых” здесь подходил больше принципа “Расёмона”. Пусть зрители сами придумывают версии происходящего на пути к главной мысли автора. “Дело игумена Парфения” — не японский сюжет, где никакой главной мысли может и вовсе не существовать. Но какая она в данном случае, главная мысль? То, о чем говорил Кубанский, это не мысли, а общие идеи. На них ничего оригинального не построишь.
— Думается всегда лучше, когда есть аванс, — сказал Кубанский. — По себе знаю. — Он подошел к письменному столу и открыл лежащий на нем кейс. — Вот чистый бланк договора с печатью. Вы его подписываете и через несколько дней получаете аванс в три тысячи рублей. А когда мы снимем фильм, получите еще пять.
Звонарев даже зажмурился. Три тысячи рублей! Приличная годовая зарплата! О таких авансах в издательском мире он не слышал. И как тогда волшебным образом все бы устроилось: побоку стипендию, побоку “скорую”, сидел бы и кропал сценарий. Плевать на КГБ, на прокуратуру… Рано или поздно сами отстанут.
— Но есть одно условие, — продолжал Кубанский, присаживаясь напротив него с бланком в руках. — Как видите, у меня большие возможности. Но те, кто мне дал эти возможности, все же хотят знать, что вам говорил полковник Трубачев.
Алексей откачнулся, как от удара. Онемев, глядел он на Кубанского. Тот погладил бороду, улыбнулся.
— Вы что… из КГБ? — не узнавая своего голоса, спросил Звонарев. Легкий коньячный “кайф” разом отлетел от него. Избитое тело снова заныло. — И вы… всё это… — Его охватило злобное разочарование. — Зачем же вы мне морочили голову столько времени? К чему этот сценарий, фиги в кармане? При чем здесь Сталин, Вышинский, высланные татары?… Вы же сами их высылали! Кого вы хотите разоблачать? Или этот сценарий — только наживка? А деньги вы мне выпишете за сговорчивость?
— Не обижайтесь, но вы слишком дорого цените свою сговорчивость. Я именно тот, кем вам представился — режиссер Кубанский. И мне нужен сценарий. Что же касается КГБ, то у вас неправильные, обывательские представления о нем. В КГБ работают полмиллиона человек, и они живут по тем же законам, что и остальное общество. Мы читаем в газетах, что оно — монолит, но разве это правда? То-то же. Почему же вы думаете, что КГБ существует по другим законам? В нем всегда шла борьба, даже во времена Сталина. И сегодня верх берут те, кому не по душе казарменные порядки. Вам странно, что я, режиссер, сотрудничаю со здоровой частью КГБ? Помилуйте, кто же теперь свободен от КГБ? Лучше я войду в него, чем оно войдет в меня, — простите за двусмысленность. Теперь не то время, чтобы сражаться в одиночку: раздавят, как букашку. Таким, как я и вы, нужны покровители. Но дело полковника Трубачева может быть использовано нашими врагами, чтобы отвоевать утраченные позиции. Неужели вы, свободный художник, этого не понимаете?
— Однако ваша “здоровая часть” чуть не лишила меня здоровья. Я уже не говорю о том, что эти покровители искусств изгоняют меня с работы, из института, ходят за мной по пятам, проституток подсылают… Хотел бы я знать: а чем же, в таком случае, занимается “нездоровая часть”?
— Лучше вам этого не знать. Вашей жизни ничего не угрожало, а что касается специальных методов, то на то и существуют спецслужбы, чтобы их применять. Даже в самой демократической стране. Или вы полагаете, что можно бороться с “упертыми” мракобесами евангельскими методами?
— А я, стало быть, мракобес?
— Нет, но вы можете стать орудием в их руках.
— Что-то я пока не видел ни одного так называемого мракобеса, зато ваших “светлых личностей” насмотрелся достаточно. Точнее, почувствовал их всеми печенками.
— Признайтесь, в этом есть и ваша вина! Разве вас трогали до вашей безобразной шутки с импортными сигаретами и проститутками? Мне неприятно, что к вам применили специальные методы, и уж уверяю вас, без моего ведома. Мне, как сами понимаете, отводится другая роль — убеждать гуманными, интеллектуальными способами. Нам с вами еще работать над фильмом, поэтому давайте заранее налаживать отношения. Но, — в его блестящих черных глазах запрыгали вдруг искорки смеха, — желательно на этот раз обойтись без монолога Гамлета. Мне лично ваша шутка понравилась, чего не могу сказать о… — Кубанский ткнул пальцем вверх.
— Открою вам тайну. Я не шутил. Трубачев говорил, в сущности, то же самое. Вы не нальете мне еще коньяку?
— С удовольствием, — осклабился Кубанский и разлил по рюмкам.
— Ну, за налаживание контактов, — поднялся и провозгласил Алексей.
Кубанский тоже встал и потянулся к нему рюмкой. Улыбаясь, Звонарев выплеснул коньяк ему в лицо, а потом что есть силы ударил в живот, вложив в удар весь вчерашний страх и унижение. Режиссер, дико и сдавленно крякнув, сложился пополам. “По лицу не бей”, — строго сказал себе Алексей, но рука его сама собой размахнулась чуть ли не до полу, и он так смачно влепил Кубанскому по физиономии, что коньячные брызги полетели во все стороны. Режиссер, падая, налетел спиной на кресло и рухнул вместе с ним на пол.