Но можно думать, что он все это делает с тем, чтобы “штудировать среду”, так как его бойкая светская жена при приближении праздника сказала ему (74): “Ныне, наконец, случай тебе познакомиться с твоими прихожанами — помещиками”, а идеальный священник у своей жены в послушании. И вот “заложен был троичный фаэтон отца Алмазова, в котором с дьяконом и пономарем он отправился по чину (?) к помещикам”. — “Приехали прежде всего к Скалону (опять фамилия всем известная), тонкому и богатому аристократу, гвардейцу в отставке”. У аристократа духовных прежде всего держат в передней; потом вводят в зал, где были у хозяина гости: исправник, становой, дворянский заседатель и почтмейстер уездного города (75). “На столе закуска — и тонкий аристократ с первого же слова произнес: Водочки, отцы” (курсив подлинника). Потом побывали у Кашеваровых, у Жигаловых; у Кашеваровых видели скелеты типов обезьян и портрет Сеченова, а у Жигаловых наслушались таких разговоров (80):
“Ваш муж все еще не перестает с бабами возиться?”, — спросил непременный жену Жигалова, разговаривавшую с священником.
“— Ах, и не говорите! — отвечала та, — никому спуску не дает — просто срамота. Его недавно на гумне мужики избили было за это.
— Это все пустяки, — вмешивается Жигалов. — Нет, вот когда я на службе был, — вот это было житье! — сенные девушки, когда их господа постегают, бывало, плетью… бегут прямо в суд и кричат: “Спасите, защитите!” Извольте, мол, приходить поодиночке для объяснения дела. И с каждою, как объяснишься среди пантамин… ну и будет о любви сладкой помин” (sic).
Священнику “сунули в руку 2 рубля” и выпроводили. Скромно и вежливо приняли его у одних старичков Осокиных, живших на отлете. Эти Осокины, вероятно, были “по чину” всех ниже, потому что к ним фаэтон о. Алмазова подъехал всех позже.
Идеальный священник, вернувшись домой, все это рассказал жене и на другой день едет к “нигилисту Болтину” (опять известная фамилия?), который учился в Московской петровской академии. Он принимает о. Алмазова “небрежно”, а о. Алмазов рассказывает ему о своем намерении украсить получше церковь (85 и 86 — два номера на одной странице).
“Болтин, запустив в свои взъерошенные волосы пальцы рук, надменно, но с энтузиазмом сказал:
— Довольно! — Чтобы не играть нам с вами комедии, я выскажусь вам откровенно: все, что вы наговорили мне о религии и о боге, — бабьи сказки”.
С этою резолюциею священник уезжает… Было зачем ему и приезжать!
Но вот повествование вступает еще в новую фазу: “идеальный священник” доживает до “хороших дней” (87) и начинает чудить на иной манер.
V
“Чтобы быть истинным пастырем, а не наемником, Алмазов решился изучить каждый двор, каждую семью своего прихода”. Простой, добрый священник делает это просто: он живет, служит, знакомится с людьми в живых с ними сношениях и не только узнает весь свой приход, но делается другом прихожан и часто врачом их совести, примирителем и судьею. Это, конечно, не часто так бывает, но никак нельзя отрицать, что такие примеры есть. “Идеальный же священник” и в этом случае поступает по нигилистическому рецепту; он “изучает” людей и ставит это для себя особою задачею. Все это у него обдумано под балдахином, из-под которого он выходит для выполнения всей процедуры изучения прихода “с памятною книжкою в кармане”. Всех приемов его невозможно представить в кратком извлечении, да они и неинтересны. Довольно сказать, что и здесь, как в описании помещиков, нет никакой живой образности и художественности, а везде опять тенденциозная карикатура с одною неизменною болезненною маниею везде видеть эмансипацию, нигилизм и их пагубное влияние. Так, например, мужик Васька Завертаев не любит жены и “живет с солдаткою” — событие, каких, кажется, немало повсюду; идеальный священник идет к нему в дом, чтобы его усовестить, — это прекрасно: но Васька Завертаев, выслушав “самую строгую мораль” (96), отвечает:
— Это наше дело, батюшка, сами понимаем, что делаем.
— Вот в том-то и дело, что не понимаете, — отвечал священник и думал про себя: “И сюда уже спускается наша женская эмансипация”.
Автор полагает, что если женатый мужик Васька Завертаев живет в связи с солдаткою, то это не оттого, что мужик Васька — просто развратный мужик. Нет, — по мнению г. Ливанова, это случилось оттого, что в обществе есть возбуждение в пользу освобождения женщин от некоторых ограничений на право более производительного труда известной, совершенно законной, независимости от деспотизма, который действительно может быть тяжек и губителен. Автору как будто кажется, что до перевода на наш язык известных сочинений Жюля Симона и Джона Стюарта Милля в России не было и мужиков, которые не любили своих жен и грешили с солдатками. Плохой же он знаток истории России, и особенно нашего русского простонародного быта, если он полагает, что в разврате Васьки Завертаева виновата “эмансипация женщин”. Всегда были такие Васьки, и всегда они отличались тем, что чего им не представляй, “а Васька слушает да ест”. Со стороны священника очень грубая ошибка относить все подобные явления к “эмансипации женщин”, “нигилизму” и вообще навязывать так называемым “новым идеям” вину весьма старых грехов — старых не как Россия, а как само человечество, как сам мир, от коих пор он обитаем разумными существами, низводимыми побуждениями страстей к многообразным и многоразличным безумиям. Ничего не может быть неосторожнее и вреднее, как валить все это бремя греха на одно поколение, которое будто бы могло испортить даже самую натуру человека, и притом в тех слоях общества, где все так примитивно, что самые корни пороков там кроются в грубости чувства, а не в извращении их научным отрицанием. Как мог не знать этого “идеальный священник”?
Отцу Алмазову в этом его пустомыслии есть одно извинение, что он читал книги, предлагаемые ему институткою, — прежде книг, более достойных его внимания: так, на 109 странице мы узнаем, что, познакомясь с своею паствою, после двух проповедей к приходу и избирателям гласных, он “выписывает себе из синодальной лавки книги “отцов церкви” и “Деяния соборов” и погружается в их чтение. — “Тут он увидел, какой непроходимой схоластикой набивали его голову в семинарии, какая необъятная бездна лежала между истинно Христовою церковью и церковью, которую выработала рутина, и до чего посрамлена и унижена истина евангельская”. Как этот чудак дочитался в выписанных им книгах до вышеупомянутого вывода, понять весьма трудно, но еще непонятнее, как священник, с отличием окончивший курс духовной семинарии, не имел понятия о “деяниях соборов” и о творениях св. отцов? Если он, “погрузясь в чтение” “этих источников”, и мог усмотреть в них много нового и интересного, то все-таки общее-то понятие об этом он, конечно, должен был получить в семинарии, где не скрывают же от воспитанников, что есть творения св. отцов и деяния вселенских соборов?.. Как же могло случиться, что такой идеальный священник вышел таким невеждою?! Повторяем: не следует ли искать разгадки этого странного явления именно в том, что он в богословском классе своего семинарского курса сильно подпал под влияние бойкой институтки, которая развивала его по беллетристам, тогда как ему надлежало доучиваться? Это — обстоятельство, на которое стоит обратить внимание, потому что ежели институтки, со слов кн. Шаховской, так заинтересовались “нерастраченностью сил” наших семинаристов, что стремятся развивать их и потом женить на себе, то желательно по крайней мере, чтобы это не мешало семинаристам доучиваться. Очевидно, надо принять какие-то меры против этих барышень… Это смешно, но что делать, если все это так, как представляет г. Ливанов?..
Однако продолжаем историю: мужик Васька написал на Алмазова донос благочинному, “человеку с претензиями на светское знакомство” и женатому “на воспитаннице, — вернее, горничной, — знатной губернской барыни-ханжи”.
“Светское знакомство”, оказавшее такое, по мнению автора, благодетельное влияние на о. Алмазова, — на благочинном отразилось совсем иначе: дело, значит, не в светскости, а в субъективности того, кто подвергается этому влиянию.
Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат.
О. Алмазов — булат, а благочинный — стекло, которое раздробилось от соприкосновения с “светом”.
Благочинный этот приезжает в село и, как назло, останавливается в нигилистическом доме у Кашеваровой, где, как нам уже известно, собраны скелеты, типы обезьян, портрет профессора Сеченова и другие непозволительные вещи. Сюда призывают и Алмазова (113): “Благочинный ему едва кивнул, не вставая из-за карточного стола, а Кашеварова рассказывала благочиннихе о внутренностях кошек и собак — затем переходила к душе собак. Благочинниха подобострастно слушала и благоговела перед Кашеваровою. Кашеварова напала было и на о. Алмазова, но он, послушавши бредни шаршавой девицы, ответил, что не след барышне заниматься внутренностями дохлых кошек и собак, ибо это дело живодеров…” Опять очень удивительно, что о. Алмазоз не знал, что живодеры внутренностями кошек и собак не занимаются и что это совсем не “их дело”, но, быть может, он сказал это, потому что был очень не в духе: его рассердил благочинный, и они наговорили друг другу порядочных грубостей. Солнце и зашло и опять взошло во гневе их, и когда благочинный на другой день стал облачаться, чтобы служить вместе с Алмазовым обедню, тот заметил ему: