После Второй войны феномен тотальной войны завершается мифологическим обоснованием, священным: Роже Кайуа признаёт, что война в современности, лишённой праздника (эпоха «рабочего» Юнгера!), должна исполнять роль эксцесса, высвобождающего силы хаоса, совершающего убийства, бесчинствующего ради смерти-и-возрождения мира. Только так вселенная способна продолжать жизнь: умирая в старом виде, она обновляется в повторном акте рождения. Раньше для этого были карнавал, мистерии Диониса…
Но – война позади, хаос отступил, пришло время становления. На историческую сцену выходят аполлонические силы, созидательные, упорядочивающие. На повестке дня – новый космос, новый порядок.
Эта идея не была отвлечённой между двумя войнами. Вспомните, что именно тогда возникло движение германской нации к новому европейскому устройству. И Рихард Штраус тоже принял в строительстве новой Европы участие.
Насыщенная вполне прозрачной символикой опера Штрауса–Гофмансталя как раз о том, что на смену хаосу приходит созидание, на смену беспутству и оргиям – сосредоточенность и отказ.
ИНИЦИАЦИЯ
Неясным либретто Гофмансталя может показаться лишь тому, кто совсем уж нечувствителен к сакральному. На деле же его история проста и традиционна: она о превращении хаоса в космос.
Кто такая «женщина без тени»? Что это за символ? Понятно, что здесь мы имеем дело с неорганизованной бесформенной материей, лишённой различий в своих составных, лишённой даже самого понятия «часть». В этой среде попросту нечему и не от чего отбрасывать тень. Традиция этим свойством наделяет женское начало мира. Который, заметим, всегда форма.
Где выход из парадокса, утверждающего первичность женского мифа по отношению к мужскому, но приоритет мужского мира и его доминирование над женским в созидательной истории?
Да вот он, и о нём говорит христианство: женщина-жидкость сама становится сосудом-формой лишь в тот момент, когда в ней зачинается дух – новая жизнь.
Поэтому в «Женщине без тени» основная коллизия – поиск материнства и симметричный отказ от него. А также – преодоление мужского и женского в священном браке, высвобождение из бесформия-небытия мириадов нерождённых детей (вполне традиционная метафора: от соитий Урана и Геи возникало чудовищное потомство, буквально вбиваемое отцом снова в хаос). В общем, рождение мира.
Сюжет прост: у Императора есть жена, не отбрасывающая тени. Поэтому не способная к деторождению. Ей нужна тень как залог плодовитости. И она идёт искать необходимое для заключения священного брака.
На нижнем уровне мы видим Красильщика и его жену. Последняя готова расстаться с тенью, отказаться от нерождённых детей: ради обретения земного наслаждения и могущества она готова на преступление и кощунство.
Жена Императора ищет форму, жена Красильщика отказывается от неё. Наверху идёт напряжённая созидательная работа, внизу – разрушение, смерть…
Понятно, что после Войны, когда мироздание было беременно новыми формами, ни Штраус, ни Гофмансталь не могли сочувствовать жене Красильщика. Её период только что завершился. Поэтому в опере должен был возникнуть момент разделения хаоса (на этом уровне внешнее насилие всегда действеннее внутренних побуждений).
Рождение мира – всегда убийство, разделение, в его основе – жертва. В руках Красильщика появляется меч аккурат после признания жены в намерениях. Но!
Жена Красильщика не осуществила задуманное. Конечно, в рамках христианского дискурса намерение равно действию, однако боги решают причудливо.
Традиция говорит о том, что для достижения могущества, богоподобия, необходимо пойти либо путём отказа от мирского (и тем самым обрести силы в священной области), либо путём преступления, кощунства. Этот закон не могут отменить и боги, настолько он фундаментален.
При этом совершивший кощунство становится неприкосновенным. Он обретает такие силы, что убивать его страшно, к нему опасно прикасаться. Он извергается, изгоняется из общины.
Ясно, что убить свою жену Красильщик не может. Поэтому его меч остаётся символом силы, разделяющей хаос, созидающей порядок, но боги забирают супружескую чету в подземный мир живыми. Для дальнейшей работы – не всесильны и они, им тоже приходится следовать правилам.
Жену Императора подгоняет то обстоятельство, что её муж должен обратиться в камень, не найди она тень. Это тоже ясно: не-священный союз должен прерываться не разделением супругов (разделение в продолжающемся хаосе невозможно в принципе – или это уже не хаос!), а упразднением одного. Полным упразднением, превращением в персть земную, субстанциально хтоническую.
Это почти происходит.
Одна женщина почти продаёт тень, другая почти получает, Император почти вычёркивается из состава живых.
Но тут нас поджидает главный парадокс. Жену Императора искушают принять тень боги, только это называют они условием возвращения мужа в бытие.
Отказ. Следует отказ. И что? А то, что именно он ведёт к освобождению, к реитерации мироздания.
Почему?
Да потому, что и боги боятся и завидуют человеку, путём отказа стяжавшему высшие способности. Поэтому искушают.
Победа над собой – и дивный новый мир расцвёл!
МИСТЫ И МИСТАГОГИ
Всё, что изложено в предыдущем разделе, не тайна. В ХХ веке об этом написаны сотни исследований. Историки религий и специалисты по мифологии нарисовали нам впечатляющую картину космогонии и космологии в рамках священной традиции. Всё так, но мне в голову не могло бы прийти, что в наше время возможно живое участие в мистерии – так, как участвовали наши более умные и героические предки, когда человечеству не были даны Мирча Элиаде и Юлиус Эвола, многое объяснившие, но в мистерию не вовлекающие.
Призвали нас авторы «Женщины без тени» и те, кто привёз спектакль в Москву.
Не побоюсь сказать, что опера Штрауса – явление для современности уникальное. Что-то подобное отыскать трудно, если вообще возможно. Проникнутое мистическим духом произведение призывает не к любви и терпимости к несовершенству – к борьбе с ним, к утверждению высшего порядка, красивого и аполлонически блистательного.
В «Женщине без тени» вопреки невнимательному взгляду ничуть нет гуманизма. Отказ обусловлен не жалостью к Красильщику и его жене, не любовью к окаменевшему мужу – здесь, скорее, следовало бы ждать уступку искушающим богам, – но только приматом высших законов вселенной, безразличных вообще-то к человеку, равнодушных ко всему, даже к механическому воспроизводству собственного существования-обновления.
Но нет в «Женщине без тени» пессимизма греческих религий бессмысленности существования. И Штраус, и Гофмансталь живут в христианском мире, и последний для них свят. Это видно и из либретто, это укрепляется и усиливается музыкой.
Даже режиссёр Джонатан Кент, не до конца понимающий текст, не вполне проникнувшийся музыкой, работает на крепкую четвёрку. Что для современного материалиста-британца почти подвиг: он прочёл редкую в европейских постановках оперу вполне бесстрашно.
Зато текст и музыку прекрасно понимает Валерий Гергиев, мастерством которого мы стали более чем зрителями – участниками процессии. Дирижёр здесь должен быть назван соавтором произведения, разворачивающимся «здесь и сейчас»: ведь мистерия принципиально лишена земного наблюдателя, ей известны лишь со-участники: зрители-мисты и составляющие с ними единое целое актёры, музыканты, композиторы, драматурги, режиссёры и дирижёры – мистагоги.
Добиться такого единения сейчас чрезвычайно трудно. По причинам не столько личного, сколько общественного характера. Говорить о смерти стало страшно, о священном – неприлично. Все склонны к игре, глубокомысленность называют претенциозностью.
Нет, Гергиев ничуть не смешон, когда с предельной серьёзностью относится к «Женщине без тени», как и требует того материал: как к реалистическому источнику. Валерий Абисалович делает почти невозможное: он возрождает мистериальный дух, для которого главное – переживание воспроизводимого события не иносказательно, не «театрально», а грубо-натуралистически: не актриса, изображающая Женщину без тени, но сама Женщина. И так далее.
Боюсь, нам ещё не дано в полной мере оценить обращение Гергиева к данной опере именно сейчас. Давайте сойдёмся на том, что ему, осетину, игравшему в разрушенном войной Цхинвале, известно о тайнах жизни нечто большее, чем нам.