Думаю, каждое новое поколение подвергает традиции пересмотру. Единственным пределом в этой диалектике может быть разве что национальный характер, если это выражение что-нибудь еще значит в наше время. Но и с этой стороны восточно-европейцы — не более подходящий материал для тоталитаризма. Мы непокорны, с трудом усваиваем требования дисциплины, а власть у нас особым уважением никогда не пользовалась. Если бы, к примеру, требования режима в советских тюрьмах и лагерях соблюдались администрацией неукоснительно, мы вряд ли бы выжили. Скажем, в тюрьме дежурному надзирателю полагается каждые два часа пересчитывать заключенных в камере. Ночью, таким образом, он должен зажигать свет периодически, а то и открывать дверь. Разумеется, им лень, и свет просто горит всю ночь, что тоже неприятно, однако привыкнуть можно. В тюрьмах ГДР, как рассказывают, эта инструкция выполняется с чисто немецкой педантичностью, и ночь превращается в пытку для заключенных. Вообще, наша легендарная неорганизованность спасла нас от многих бед.
Что же касается традиционной демократии, то я сильно сомневаюсь, что таковая возможна даже теоретически. Вся история Древней Греции состояла в чередовании демократии и тирании. Платон даже считал, что одна неизбежно порождает другую. К тому же если признать важность такой традиции, то выходит, что свободе и демократии нужно учить людей, как тригонометрии. В основе этой идеи нечто вроде порочного круга: сразу от тирании к свободе перейти нельзя, не обучены. А как же обучаться в условиях несвободы?
Еще хоть какой-то смысл был бы в рассуждениях о традициях, если бы народная память удерживала события прошлого. Однако и этого нет. Судя по национальным праздникам демократических стран, их история состоит из сплошных побед и гуманных актов. Ничего, кроме национального тщеславия, они не отражают. А вот печальные события даже 30-40-летней давности уже стерлись из памяти. Американский фильм «Holocaust» вызвал целую бурю. Не только молодежь, но и люди старшего поколения были совершенно ошеломлены, как будто факты массового уничтожения евреев нацистами представляют хоть какую-то новость. Можно подумать, что не было Нюрнбергского трибунала, тысяч книг, кинофильмов. Разве все еще не продолжают время от времени ловить нацистских преступников где-нибудь в Латинской Америке? Разве не живы еще те люди, которые освобождали концлагеря или сидели в них? Да и каждый школьник все это знает.
Where is the Life we have lost in living?
Where is the wisdom we have lost
in knowledge?
Where is the knowledge we lostin information?
Т. S, Eliot. Тhe Rock.
Единственное последствие фашизма и второй мировой войны — это безумный крен «влево», каково бы это «левое» ни было, что бы оно ни означало. Левизна стала фетишем, а любой политик правее социалистов уже величался «фашистом». В результате мир сейчас ближе к «красному фашизму», чем предвоенная Европа к «коричневому». Такие вот дела с традициями.
Быть может, это покажется парадоксальным, но народы Восточной Европы обладают гораздо лучшей исторической памятью. Мы вообще больше живем прошлым, поскольку настоящего нет, а будущего не предвидится. Наши народы видели и фашистское нашествие, и коммунистическое господство; оттого нас больше никуда не кренит. Любой антифашистский фильм или книга воспринимаются у нас как антисоветские (а иногда и запрещаются цензурой). В целом у нас читают значительно больше. Даже в самой нищей рабочей семье всегда увидишь полку с книгами, а в семьях поинтеллигентней — целые библиотеки, передающиеся по наследству из поколения в поколение. Тиражи книг громадны, а редкие или запрещенные издания продаются из-под полы на «черном» рынке. Здесь же старые, классические книги — удел специалистов. Средний возраст книги — один год в лучшем случае. Подыскивая себе жилье в Кембридже в 1978-м, я обошел сотню домов и почти нигде не видел книг, разве что телефонные. И это в Кембридже, не в каком-нибудь поселке.
Разумеется, сказанное относится не только к Англии. Я меньше бываю в других странах, меньше знаю их жизнь, однако почти случайные эпизоды открывают ту же картину. Скажем, в Америке книги покупают не столько, чтобы читать, а чтобы поставить на полку. Почти в каждом доме есть Солженицын считается плохим тоном не иметь его книг. Мне было любопытно знать, как он воспринимается американцами, и я чуть не каждого спрашивал, прочел ли он стоящую на полке книгу.
— О да, — отвечали в большинстве случаев, — но не лично.
Как можно читать книги «не лично», я понять не мог, пока кто-то из русских не объяснил мне, что большинство читает рецензии в газетах и тем ограничивается. Так, чтобы не выглядеть невеждой и при случае разговор поддержать.
Сравнительно недавно, будучи в Марселе, я, конечно же, попросил свозить меня в замок Иф. Друзья мои дружно расхохотались. Оказывается, все русские первым делом туда просятся. Бывают любители и из других стран, но не французы. Французские дети не читают Дюма!
К чести малых стран нужно сказать, что они значительно больше читают. Особенно этим славится Исландия. В больших же странах положение прямо ужасающее. Считается, что привычку к чтению уничтожило телевидение. Не знаю. Думаю, все-таки прав был философ, сказавший, что только то знание усваивается, которое крадется. Для нас чтение — все равно что наркотик, бегство от серой реальности. По мысли наших вождей, мы не должны знать своего прошлого, должны быть отрезаны от мировой культуры. Вот мы и воруем. Здесь же каждый год публикуются тысячи новых книг на любые темы. Когда же им смотреть в прошлое?
Но если не терпимость, правосознание, традиции, то что же делает их свободными? Впрочем, так ли все просто? Мы так привыкли повторять прописную истину о свободе здесь и несвободе там, что начинаем терять смысл этого понятия. Неизбежное в разговорной речи упрощение привело к абсолютизации, экстернизации. Свобода сделалась какой-то вещью, товаром, который есть в одном магазине и которого нет в другом. Осталось только определить, почем фунт. Язык — враг наш, всегда норовит обернуть дело так, чтобы списать с нас ответственность, поменявши местами причину со следствием. И глядишь вместо «я свободен» появилось «я на свободе». К этому так легко привыкаешь, что начинаешь оперировать понятием «свобода» как географическим термином: к востоку или к западу от Берлинской стены. В лучшем случае мы отделяем внешнюю свободу как институцию от свободы внутренней — свободы выбора. И, уж совсем запутавшись, мы спорим, оттого ли возник ГУЛаг, что не было свободы, или ее не стало как раз из-за ГУЛага? Но вот кто-то спросил меня: «А насколько свободнее вы здесь себя чувствуете?» Какой странный вопрос. Легче — да; безопаснее — да. Но свободнее ли?
В тех достаточно жестоких условиях, где я прожил 34 года своей жизни, я был так же свободен, как и теперь. Мало того, и все, кого я встречал, были столь же свободны. У нас была цензура, но это привело лишь к тому, что слог пишущих стал изощренней, а глаз читающих — острее. Это же, в конце концов, привело к возникновению самиздата. Разумеется, за это сажали (и сажают) в тюрьму, но разве от того исчезла свобода слова? Просто слово становится ценнее, а чувство свободы — глубже. Разумеется, были и такие, кто предпочитал безопасность. Но ведь свобода-то у них была!
Да, там мы были в тюрьме. Но кто сказал, что и в тюрьме нет свободы выбора. Можно купить освобождение ценой предательства. Можно пытаться бежать. Можно унижаться за подачку и можно сопротивляться. В тюрьме, наконец, можно обрести свободу.
Для тех, кто несвободен внутренне, кто хочет убедить себя, что выбора нет, существует масса самооправданий, которые всегда звучат разумнее и гуманнее доводов свободы. Одно из них способно успокоить даже совесть палача: «Если не я, то кто-нибудь другой все равно это сделает. Лучше я, потому что тот, другой, может быть жесточе».
Как часто слышал я этот аргумент от надзирателей, следователей, тюремных психиатров. И вот я услышал его на Западе от западногерманского бизнесмена: «Если я не продам трубы Советскому Союзу, продаст мой конкурент. А у меня на заводе 1500 рабочих, которые станут безработными». А в это же самое время мы в тюрьмах отказывались работать, полагая, что позорно нам своим трудом укреплять эту систему всеобщего угнетения. Конечно же, за это нас морили по карцерам, в одиночках, но каждый из нас знал: «Если не я, то кто? Если не сегодня, то когда?» Скажите, кто же из нас был в тот момент свободней?
В тюрьме всегда есть что терять. Даже в одиночке, где все равно нет ни света, ни воздуха, ни кровати, ни книжек и только баланда каждый второй день, тебе все же могут еще продлить срок, если ты продолжаешь сопротивляться. Конечно, Западу еще далеко до владимирской одиночки, но он уже покорно учится не сердить гражданина начальника. Здешние политики не оставили себе выхода из навязанной им советским режимом ловушки: или война, или рабство. Политика безрассудных уступок уже привела к тому, что советский диктат чувствуется почти во всей Европе. Французское правительство, например, запрещает телевидению показывать «антисоветский» фильм в момент визита Брежнева. А вдруг дядя рассердится! Не успеют в Кремле насупиться мохнатые брови, как весь цвет западной политики спешит с заверениями дружбы. Моете ли вы хоть руки, господа, после этих рукопожатий?