В пятидесятых рождены.
Войны не знали мы, и всё же
Я понимаю: все мы тоже
Вернувшиеся с той войны.
Летела пуля, знала дело.
Летела тридцать лет назад
Вот в этот день, вот в это тело,
Вот в это солнце, в этот сад.
С отцом я вместе выполз, выжил,
А то в каких бы жил мирах,
Когда бы снайпер папу выждал
В чехословацких клеверах?..
Поражает всегда точность поэтической детали: "чехословацкие клевера", "рубашку дождик прилепил к спине", "в глину вкрапленный дождь", или уж совсем всех поразившее "ножиком скобленное крылечко". И всегда тонкая элегичность, пришедшая откуда-то из дворянской поэзии девятнадцатого века, или же из народных русских песен и плачей.
Я ж смирно разрабатывать остался
Тончайший элегический мотив.
Хотелось очень грусть свою прославить
И этакое что-нибудь ввернуть,
Как будто можно так слова расставить,
Что юность и любимую вернуть…
Они все были разные, "в пятидесятых рожденные" поэты, но в начале семидесятых, ещё до начала резкого размежевания на левых и правых, на традиционалистов и метареалистов, на концептуалистов и постмодернистов, первенство Коли Дмитриева было заметно всем его сверстникам. Как писал хорошо его знавший и высоко ценивший, еще один ушедший в мир иной мой талантливый сверстник, знаток русской поэзии Владимир Славецкий: "Конец 70-х — начало 80-х, "дмитриевский" период, характеризуется преобладанием задушевности, трогательности, открытого лиризма, образности, восходящей к "большому" национальному стилю, сложившемуся в девятнадцатом столетии…"
Владимир Славецкий прав: тихо и неприметно, но Николай Дмитриев вел своих сверстников в русло русского золотого поэтического века, как бы не замечая ни критиков, прошедших мимо него (увы, даже Вадим Кожинов не обратил на него своё внимание), ни литературных начальников, проповедующих большой советский стиль, ни модных поэтов-шестидесятников.
Но не был он и этаким угрюмым деревенщиком, певцом родового угла и развалившейся избы, скорее, наоборот, деревенская разруха, в семидесятые годы уже достигшая своего апогея и ставшая необратимой, как результат, повлёкшая за собой и разрушение всей нынешней России, наводила на него печаль, и он отворачивался от неё, искал живую жизнь. Скорее он был в плену русского поэтического мифа, и при обожаемой им конкретности поэтических деталей в центр любого своего стиха ставил миф и о прошедшем, и о настоящем. Дело другое, что миф этот был печальным и грустным, миф о потерянном русском рае.
Мне было всё дано Творцом
Без всяких проволочек:
И дом с крыльцом, и мать с отцом,
И складыванье строчек…
…
И вот теперь сказать могу
(Не за горами старость),
Что всё досталось дураку.
Всё — дураку досталось…
Это не о конкретном дурном Коле Дмитриеве речь идет, хотя немало у него стихов и о своей собственной нерадивой судьбе. Поэт не боится говорить о дурости и нерадивости в самом народе, частью которого поэт и является, к концу ХХ века промотавшему всё свое и национальное и культурное наследие.
Николай Дмитриев жестко и точно говорит и пишет, не размазывая сопли по углам и не сваливая свои и общие беды на неведомых врагов. Увы, "всё — дураку досталось…". Дело другое, что, как и всякий русский Иван-дурак, рано или поздно и наш нынешний Иван-дурак находит выход не только для себя, но и для всего человечества, и в этом тоже уверен поэт, но пророчески понимает, что не скоро этот выход найдется. Может, и вся поэзия Николая Дмитриева — это поиск русского выхода. Поэты у нас на Руси всегда оставались пророками и провидцами, пусть даже и несостоявшимися или промотавшими свое состояние души.
Во двор отца входи без страха.
Хоть здесь живых и нет уже,
Но — и в тебе все больше праха,
Дождя и опади в душе.
Ты принимай во славу нашу
И в память всех полынных дней
Неупиваемую чашу
Осенней родины моей.
В общем-то, я считаю Николая Дмитриева поэтом уровня его тезки Николая Рубцова, хотя и совсем другим, не похожим на него ни поэтикой, ни традициями, ни видением мира. Если выделить в его поэтическом характере главное — я бы назвал лирическое простодушие, даже отчаянное простодушие. Это и черта его характера, и главенствующая линия в поэзии — элегическое простодушие.
Мне так по душе простодушье!
Оно для иных — как порок,
А мне без него просто душно
На хитросплетеньях дорог.
Мне он из старших своих поэтических братьев скорее напоминает Бориса Примерова, хотя их пути почти не пересекались. Сам же Николай Дмитриев больше любил Николая Рубцова и Юрия Кузнецова, которого чуть ли не боготворил, но, к счастью, почти не попадал под его магическое влияние. Есть у него цикл почти кузнецовских стихов. Попробовал, проникся — и отошел подальше, дабы не сгореть в бушующем кузнецовском пламени, где сгорело немало его и моих сверстников.
Никуда не пойду я, тоской томим,
Потому что русской души оплот
Здесь остался, здесь, утвержденный им
Камень духа, кремень среди болот.
Кто поднимет выпавший светлый стяг,
Перельет народу живую кровь?
Позвонки роняет его костяк,
Злоба дня ликует, скорбит любовь.
Иль небесной битве исхода нет?
Божьей рати надежнее будет с ним?
Вот и призван Юрий, как Пересвет,
От речных излук, от земных равнин…
Лишь недавно написал Николай Дмитриев стихи о своем погибшем поэтическом кумире, и вдруг так неожиданно ушел вослед за ним. Зачем?.. Не так уж много сейчас осталось на Руси поэтов такого уровня таланта. Впрочем, если говорить о своих старших собратьях, которых Николай высоко ценил, был среди них гораздо более схожий с ним и судьбой, и стихами, и линией поэтического поведения замечательный уральский поэт Алексей Решетов, еще один из славной плеяды "детей 1937 года".
Я мчался в пермские края
В вагоне из металла,
От соловья до соловья
Секунда пролетала.
Фабричный дым — секундный бред.
Я тер виски, и властно
Болотных запахов букет
В мое окно ворвался…
Он знал себе цену, знал, чего он хочет добиться в поэзии, знал, каким путем ему надо идти. Но совсем не отвергал стихи непохожих на него сверстников. Ценил метафоричность Ивана Жданова, духовные стихи Ольги Седаковой и Олеси Николаевой, сказовую небывальщину Николая Глазкова. Из него никак не вылепить примитивного деревенского стихоплета. Да и поэзию он знал лучше иных изощренных новаторов. Просто ему не хотелось очарование жизнью заменять избыточной барочностью, очарование природой — литературными реминисценциями, любовь к людям — любовью к филологии. Он был простым настоящим поэтом. Простодушным виртуозом стиха. Мастером русского лиризма.
Он ничем никогда не выделялся из толпы своих сверстников. Его можно было не заметить где-нибудь на литературных сборищах среди многочисленных графоманов… до тех пор, пока он не начинал читать свои стихи. В своем простодушии он как-то умело обходил и всех наших литературных "комиссаров в пыльных шлемах", никогда не подлаживаясь под их генеральные указания.
"Пиши о главном" — говорят.
Пишу о главном.
Пишу который год подряд
О снеге плавном.
О желтых окнах наших сёл,
О следе санном,
Считая так, что это всё —
О самом-самом.
Пишу о близких, дорогих
Вечерней темью.
Не почитая судьбы их
За мелкотемье…
Это же был смелый вызов, брошенный в начале семидесятых годов номенклатурным структурам. Определение своего земного, человеческого главного пути на нашей грешной земле. Он был поэтическим оправданием земного поколения, рожденного в пятидесятые. Он и в мистике своей простодушно шел к Православию, минуя новомодные поэтические увлечения.
Зачем он вообще ушел так рано в мир иной? Для меня это остается загадкой. Еще недавно, дня три назад, стояли с ним в фойе писательского дома в Хамовниках, говорили о предложенной мной теме книги о нашем поколении "Эпоха одиночек", взгляды совпадали во многом, он говорил о своей, на его взгляд, неудавшейся судьбе, о природе русского поэтического таланта, о тревожном пути нашего брошенного в пустоту застоя поколения. Он один из немногих в Москве высоко ценил провинциальную русскую поэзию, знал многих своих сверстников из дальних сибирских и северных городков и поселков. Он и себя всю жизнь считал провинциальным поэтом, не стыдился этого звания, верил в особую сокровенную судьбу этого многочисленного сословия. Он отважился написать стихотворение "Провинциальные поэты", подчеркнув их мистическую в истории России роль.