Затем “Гоголь погрузился в молчание, глядя на жилет Михольского, и вскоре сделал общий поклон гостям и направился к выходу”.
Профессора только его и видели, но это их нимало не смутило, а напротив, они пришли в самое приятное настроение — стали есть и пить за здоровье Гоголя и кричать ему “многие лета”.
Причин странной неучтивости писателя никто из профессоров не доискивался, но помещик Никольский ее открыл, эту причину, и сообщил о ней Иер. И. Ясинскому.
“Это я отравил Гоголю жизнь своею жилеткою”, — сказал Михольский и в подкрепление своей догадки представил почтенному писателю следующие соображения.
На другой день после встречи Гоголя с Михольским у Юзефовича к Михольскому “прибежал жидок от портного” и “на милость бога” просил “уступить” пленивший Гоголя жилет за любую цену. При этом “жидок” рассказывал, что “приезжий из Петербурга господин купил себе жилет у Гросса (киевского портного)”, но та жилетка только “подобна” той, какую имел Михольский, а между тем “приезжий из Петербурга господин теперь требует: подавай ему точно такую, как эта”.
Михольский сейчас же отгадал, что “приезжий из Петербурга”, про которого упоминал еврей-фактор, есть не кто иной, как Гоголь (стр. 598), и жилета своего ему не уступил, а сказал:
“Ты хоть и Гоголь, а такой жилетки у тебя нет, как у меня!.. И хотя он три раза посылал — я не дал”.
Этим исчерпывается сущность исторического рассказа, который многим рецензентам показался “весьма вероятным”, а я его считав не только сомнительным, но даже совсем отвергаю возможность такого события при созданной Михольским обстановке
Я говорю, что рассказанного Михольским происшествия с жилетом не могло произойти в Киеве ни в 1847, ни в 1848 годах, ни позже, до самой кончины Гоголя, и вот тому мои доказательства.
1) Весь 1847 год Гоголь провел вне России, за границею, и, стало быть, в этом году Михольский никак не мог встречать его в Киеве у Юзефовича. Следовательно, событие, о котором Михольский рассказывал И. И. Ясинскому, можно исследовать только разве в пределах 1848 года; но тут мы увидим, что из всех указаний Михольского ни одно друг с другом не сходится и не согласуется.
2) Гоголь в январе 1848 года отправился из Неаполя в Иерусалим, а оттуда, весною 1848 года, приехал в село Васильевку, в Полтавской губернии, и жил в Малороссии целое лето. А потому хотя и возможно допустить, что Гоголь в конце лета или “по осени”, может быть, и заезжал в Киев, но он в это время никак не мог встретить там на вечере в числе профессоров Николая Ивановича Костомарова, так как Н. И. Костомаров, как известно, был арестован в Киеве накануне своей свадьбы, в Фомино воскресенье, 30 марта 1847 года, и в 1848 году уже находился на высылке, из которой не возвращался и во все остальное время у кончины Гоголя (1852).
3) Михольский сказал И. И. Ясинскому, будто посыльный “жидок” говорил ему, что “приезжий господин” (в 1848 году) “купил жилетку у Гросса”, но этому нельзя верить. Никакой “жидок” не мог сказать Михольскому такого вздора, потому что портного Гросса в 1848 году в Киеве еще не было, а лучшими и модными портными в то время были там: Червяковский, Мирецкий, и немного позднее — Вонсович. Портной же Гросс прибыл в Киев и просиял на киевском Крещатике только в 1855 или в 1856 году, то есть тогда, когда Гоголь уже перешел в лучший мир, а тело его было погребено на московском кладбище.
Особенно удивительно, как Михольский мог так напутать о портных, при посредстве которых киевским щеголям только и можно было хорошо экипироваться в 1847 или 1848 годах. В качестве франта Михольский, кажется, непременно должен бы знать, кто из портных был тогда славен в Киеве.
И 4) Михольский сказывал г-ну Ясинскому, что факторство о жилете вел “жидок, прибегавший от портного”, — но этого тоже быть не могло. В то время (при генерал-губернаторе Бибикове) в Киеве не было на постоянном жительстве ни ремесленников, ни посыльных из евреев. Единственное исключение представлял собою одиноко обитавший на Печерске “резчик печатей Давидзон”, который жил в Киеве по особенному усмотрению генерал-губернатора, “как ремесленник, необходимый для присутственных мест и почтовых учреждений”. Но этот Давидзон был человек очень старый и больной и на посылках не бегал, а почитал для себя за большую тягость даже то, что он должен был приходить и исполнять какие-то специальные занятия в кабинете почтового чиновника, на визитных карточках которого значилось: “статский советник Блюм, киевский почтовый люстратор”.
Итак, я считаю ясно установленным, что Гоголь в 1848 году не мог встретить в Киеве Костомарова, что жилета в 1848 году нельзя было покупать в Киеве у Гросса и что посыльные евреи в 1848 году по Киеву не бегали. А три такие нескладицы в одной маленькой истории о жилете совсем подрывают всякое доверие к рассказчику, и мне кажется, что Никольский, кроме “качеств франта”, которые заметил в нем Иероним Иерон<имович> Ясинский, обнаружил еще и качества человека чрезвычайно забывчивого или неискусного выдумщика.
Особа Никольского мне лично нисколько не известна, и самое имя это я впервые узнал только из “Исторического вестника”.
Словарь 1865 года, заключающий в себе “объяснение 25000 иностранных слов, вошедших в состав русского языка”, благодаря находчивости и ревности русских журналистов устарел и не удовлетворяет уже надобностям, которые ощущает и должен ощущать современный читатель. Новые слова иностранного происхождения вводятся в русскую печать беспрестанно и часто совсем без надобности, и — что всего обиднее — куются в тех. самых органах, где всего горячее стоят за русскую национальность и ее особенности. Так, например, в “Новом времени”, которое пустило в ход “эвакуацию” и другие подобные слова, вчера еще введено в употребление слово “экстрадиция”… Порта с Болгариею заключила конвенцию об “экстрадиции”… Если кто не догадается, что это должно значить, то пусть он не беспокоится искать “экстрадиции” в “словаре иностранных слов, вошедших в состав русского языка”, — там этого нового русского слова нет.
Пусть теперь не знающий иностранных языков читатель думает и гадает, что это такое значит “экстрадиция”?!
И. С. Аксаков говаривал, что “за этим стоило бы учредить общественный дозор, — чтобы не портили русского языка, — и за нарушение этого штрафовать в пользу бедных”.
Теперь бы это и кстати.
ЗАМОГИЛЬНАЯ ПОЧТА ГОНЧАРОВА
Люди, бывшие в переписке с покойным Иваном Александровичем Гончаровым, получают от лиц, исполняющих последнюю волю усопшего, — конверты, заделанные и подписанные старческою и слабою рукою почившего писателя. Надписи на конвертах сделаны с очевидным большим усилием, так что в иных едва можно узнать след сходства с гончаровским почерком, в его здоровое время. По дрожанию руки писавшего надо думать, что заделка этих конвертов составляла заботу И. А. Гончарова в самое последнее время его угасавшей земной жизни. В конвертах этих знакомые покойного писателя находят свои письма, которые они когда-либо писали Гончарову. Он все эти письма сберег и перед уходом отсюда, “из земного круга”, в бéрежи и в порядке аккуратно возвращает их замогильною почтою, и притом со всею скромностью, — запечатанными его хладевшею рукою, дабы ничей любопытный посторонний глаз не читал того, что не для него писано, и ничьи болтливые уста не разглашали того, что люди сообщали друг другу по тому или другому поводу для личного обмена мыслей, а не для “большой публики”. Человек этот, просивший у всех скромности к его письмам, находящимся в чьих-либо посторонних руках, показывает приведенным образчиком своих отношений к чужим письмам, что не одному себе “выпрашивал снисхождения”, как думают охотники видеть все в дурном свете, а что Гончаров действительно придавал большую важность неприкосновенности письма каждого человека и сам строго берег всякое чужое письмо от опасности открыть его тем, до кого письмо не касается, и сделать через то писавшему лицу рано или поздно совсем неожиданный, часто и очень неприятный и неудобный сюрприз — вдруг появиться у всех на глазах с своим писанием, назначавшимся только для известного лица, а не для всей большой публики…
Деликатность Гончарова не только приятно и отрадно видеть, как последний знак осмотрительного и опрятного отношения к людям именитого и достославного человека, но надо стараться остановить на нем внимание молодых людей, чтобы это не прошло бесследно, а дало бы хороший плод, возбудив в молодых людях охоту последовать примеру благородного старика. Такое исследование Гончарову можно бы оказать именно в знак глубокого уважения к его деликатности и к его завету щадить в каждом человеке — неприкосновенность его личных чувств и сношений его с людьми ему близкими. А кроме молодых, тут также есть урок и некоторым старшим людям, которые слишком не церемонились с попадавшими в их руки письмами сторонних лиц… Если деликатность Гончарова некоторые называют “крайностию”, то пусть говорящие таким образом вспомнят только, что за суета была поднята распубликованием писем Тургенева и Крамского! Как трясли их кости, когда оставшиеся на земле знакомцы этих покойников с азартом пережившего сверстника стали трясти свои “портфели” и вытащили из своих ящиков тургеневские письма и, наконец, предали их тиснению для разбора: кого, чем и для чего заденут и как оскорбят и опечалят?..