В студенческие годы, кое-что уже про отечественную историю узнав, я Гайдара не то что не любил – ненавидел. Трясло меня от разговоров про голубоглазую чистоту Альки. (Виделся он мне строительной жертвой социализма, жестоко угробленной не подставными вредителями, а автором, выжимающим из читателя слезы, дабы укрепить его в ненависти ко всем – крайне необходимым – врагам нового мира.) Напирали тогда ценители Гайдара не на эстетику, а на своеобычную этику; мол, все одно – чистота и светлые идеалы, нам, нынешним, недоступные. Про Гайдарову художественность, которая должна рассматриваться отдельно от всякой там идеологии-политики, я услышал годы спустя. И не только от тех, кто таким манером защищал именно что людоедскую идеологию и рожденную ей вполне хорошую жизнь как 1937 года, так и более раннего «веселого времени» национального самоистребления. Нет, о Гайдаре увлеченно говорили высоко компетентные гуманитарии, в уме и благородстве которых сомнений не было. Кто-то восхищался драйвом и саспенсом в мастерски сделанной «Судьбе барабанщика». Кто-то говорил о двуплановости этой повести, о прорывающемся сквозь податливую ткань идиллии страхе, о странном (и опасном!) обаянии единственного живого персонажа – дяди-шпиона, о внутренней ломке талантливого человека, почуявшего, что все вокруг (и сам он) не туда движется…
Я понимал, что резоны в этих построениях есть. Перечитывал Гайдара. И в общем оставался при своем. С поправкой на оскудение ярости моей – позднесоветской – молодости. Да, не обделенный даром литератор; да, страшная, исковерканная судьба; да, эволюция; да, по-настоящему интересен, из истории литературы (и общественного сознания) не выкинешь, но… Понимать Гайдара я худо-бедно научился – полюбить так и не смог.
Сергея Солоуха я полюбил с первых же страниц его первой досягнувшей публики прозы – романа «Шизгара» (давно это было – аж в 1993 году). Читал и радовался. Очаровывало все – веселая безудержность великолепного перенасыщенного метафорами слога, фиоритуры дразнящего околостихового ритма, лихие сюжетные виражи, многоходовые авторские отступления, живые и трогательные лопоухие молодые герои, «дурацкие» мечты о счастье и умение держать нешуточные удары судьбы (это не только о героях – больше о писателе), ясность взгляда на мир и историю, любовь к музыке и вера в реальность любви. Так было и дальше. В новых сочинениях Солоуха узнавался автор, а не его прежние – сюжетные или стилевые – придумки. Солоух покорял изобретательностью, энергией и какой-то запредельной щедростью – и в романе «Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева», и в цикле новелл «Картинки», и в рассказах недавних лет. Писал я о нем не раз – повторяться не стану. Достаточно сказать, что как считал, так и считаю Солоуха одним из самых сильных и перспективных русских прозаиков (вровень с ним, если оставить в стороне старших мэтров, могу поставить не больше семи сочинителей), а увидев его фамилию в содержании журнала, заранее радуюсь.
Так и случилось, когда пришел шестой номер «Октября» с повестью «Щук и Хек». Вообще-то знакомо. Для моих любимых «Картинок» Солоух брал названия у Чехова, и одной буквы не меняя; потом сходно играл с заглавьями Леонида Андреева и Куприна, отнюдь не стилизуя их повествование, но выстраивая прихотливые, иногда еле заметные (но всегда осмысленные!) ассоциативные ряды. Что ж, Гайдар так Гайдар. Поехали…
«Жил человек в очень большом городе под красными звездами. Он много работал, а работы меньше не становилось, и никак нельзя ему было отдохнуть. Взять отпуск и уехать в маленький город, который стоял на быстрой речке с ласковым названием Миляжка. А сам город из-за этой речки с карасями да камышами звался Миляжково. Только через него не одна лишь веселая речка текла, но пролетали через него еще длинные, быстрые поезда. Везли грузы и пассажиров на восток и на запад нашей Родины». Стоп. Вполне достаточно. Вы уже убедились, что Солоух умеет имитировать Гайдара – заверяю, и дальше слог останется таким же. Так же вот ласково, доходчиво и как бы простодушно Солоух изложит «правильную» версию истории братьев Чука и Гека. То есть – Щука и Хека, папа которых, как вы уже поняли, жил не у Синих гор (туда отправляют врагов народа, включая мечтающих о светлом пионерском будущем братьев-героев), а в городе под красными звездами, где (еще новация – таковых будет много) служил старшим следователем. Письмом он вызвал маму (выпивоху, мещанку и без пяти минут садистку) с уродами-детишками в Москву, где получил реквизированную у очередного разоблаченного врага народа квартиру, а вызвал для того, чтобы тем самым выявить в постылой жене частнособственнический инстинкт и, отправив к Синим горам, навсегда от нее (и Щука с Хеком) избавиться.
Как первый абзац сполна характеризует стиль, так завязка – сюжет. Будут вам аресты, доносы, предательства близких, фанатизм и корысть чекистов, «сегодня ты, а завтра я» – под оркестр большого террора, камера, где мальцов должным образом перевоспитывают комиссар Тимур и матрос Гейка, а также ждет своей участи вражеский наймит интеллигентный доктор Колокольчиков, столыпинский вагон, голод и холод, рассуждения о том, что «зверь сильнее всех», и гибель залитых водой зэков (в том числе Щука и Хека) в трюме парохода, плывущего к Синим горам в новогоднюю ночь… Ну, и полное счастье.
...
«А что такое счастье, каждый понимал по-своему <…> Но лучше всех было двум маленьким мальчикам, ребятишкам разоблаченного следователя Серегина. Потому что как только волна накрыла их с головой, они оба превратились в прекрасных серебряных рыб. Щук в щуку. А Хек в хека. И уплыли они в Синее море. И живут они в нем счастливо и дружно и теперь. А вот почему в Советской стране с того дня не стало трески, салаки и даже мойвы, никто не может догадаться до сих пор».
Вот и я не могу догадаться, над кем издевается улыбчивый писатель? Над несчастным (и не любимым мной) Гайдаром? Над Варламом Шаламовым, страшные свидетельства которого он весело-ласково «огайдаривает»? Над модой на «социалистический реализм»? Над Владимиром Сорокиным, не хуже (и не лучше) которого, оказывается, умеет выкаблучиваться Солоух? Над заскорузлыми долдонами, которым все еще кажется, что есть темы, при обращении к которым следует обходиться без элегантного глумления, иначе именуемого демонстрацией абсолютной свободы артиста? Увы, не догадываюсь. И боюсь, что, когда Солоух представит целое (в «Октябре» есть сноска: «Повесть как фрагмент нового романа»), а спорые интерпретаторы выдвинут ряды стройных гипотез, буду точно так же недоуменно разводить руками. Нам, гагарам, недоступно… Но пока – не все равно.
...
Марта Петрова. Илиади. Книга песен. М.: Время
Согласно бородатой литераторской шутке, написать первую книгу – дело нехитрое, поди-ка напиши вторую. («У» здесь принято растягивать как можно дольше – «втору-у-у-ю»!) В шутке этой, как водится, есть доля шутки (блеклых, сомнительных да и просто отвратных дебютов хватало во все времена), но куда больше в ней банально-печальной правды. Слишком часто автор удачного (и/или хорошо встреченного) сочинения новой своей вещью огорчает тех, кто недавно его приветствовал. В какой-то мере этот эффект можно списать на непостоянство публики и литераторского сообщества, жадных до новизны вообще и новых имен в частности, но и боящихся попасть впросак. Отсюда бессознательное злорадство, смешанное с бессознательным же стремлением оправдаться за прежнюю эйфорию: мол, да, носились мы с NN как с писаной торбой, но теперь-то видим, как глупо промахнулись, больше нас на этой мякине не проведешь…
Увы, только к ветрености или злокозненности читателей, критиков и собратьев по цеху проблему «второй книги» не сведешь. Писателя, окрыленного первым успехом, стерегут две равно серьезных опасности. Либо он, сменив тему, круг героев, повествовательную манеру, проваливается в чужое, не любимое и не освоенное, пространство – и так «проваливает» работу, вроде бы законно претендующую на новизну. Либо вязнет в самоповторах.
«Илиади. Книга песен» – второй роман Марты Петровой. Первый – «Валторна Шилклопера» – неожиданно, победно, с какой-то непривычной веселой легкостью вошел в букеровский шорт-лист 2004 года. Прежде о Марте Петровой никто слыхом не слыхал, ибо прозы она до «Валторны…» не сочиняла. Основной стратегией текста – изящной имитации дневника интеллигентной москвички – была «игра в достоверность». С одной стороны, реалии общемосковской (в частности – культурной) жизни впечатляюще конкретны и узнаваемы, а интимная интонация заставляет поверить в реальность мужа, дочери, родственников, друзей и знакомых героини-рассказчицы. С другой, сказочная легкость запечатленного житья-бытья (ничего дурного с симпатичными персонажами не случается), обилие цитат и литературных шуток, зримый намек на то, что автор скрывается под псевдонимом, придавали миру «Валторны…» ощутимую толику фантастичности, если не иллюзорности. Кстати, сам я «пал жертвой» этой «игры в достоверность». В романе не раз упоминаются книжные обзоры, которые муж рассказчицы пишет для культурной страницы серьезной газеты. С ним-то я и был отождествлен, а когда принялся клятвенно заверять, что жена моя «Валторны…» не писала, что у меня меньше свойственников и больше дочерей, что к джазу я равнодушен, пива не пью никогда, а кроме обзоров сочиняю и кое-что еще (рецензии, например), то, увидев скептическую улыбку собеседника, почувствовал всю ничтожность «жизненных» аргументов. Конечно, в книжке и должно быть «не так» – на то она и книжка.