– Зайдёт в кабинет, затихнет, и эта тишина означает, что нельзя его беспокоить. Все знали, что в такие часы его лучше не трогать. И никогда не трогали и не беспокоили.
– С чего обычно Михаил Александрович начинал новое произведение? С плана? С поездок в архив? С долгого обдумывания или стремительного изложения завязки?
– Не знаю, но только не с планов. Не могу сказать, как он начинал писать, с чего, это как-то незаметно было. Наверное, у него в голове это складывалось, а затем он садился за стол и «выплёскивал» на бумагу. И всё. При мне он и в архивы никакие не ездил. Если было ему нужно, он обращался с просьбой и ему что-то присылали или привозили.
А потом, во время войны, он как-то тесно сдружился с Кириллом Потаповым – это был редактор «Правды» по отделу литературы и искусства, который одно время даже называл себя «адъютантом Шолохова». Через этого Потапова отец завёл тесный контакт с одним букинистом, который работал в букинистическом магазине на Кузнецком, и с кем-то ещё из библиотеки им. Ленина. Библиотека, Ленинка, некоторые вещи на руки не выдавала, а Кирилл Потапов привозил книги отцу. Их было много, таких книг с библиотечным штемпелем, они потом возвращались.
А вот архивы, которые были необходимы ему для «Они сражались за Родину», оставались и для него закрытыми. Писать о фактах, о военных операциях, не зная всех перипетий, он не мог и страдал от этого.
– Кажется, Михаил Александрович Шолохов вовремя понял, что учиться ему в московской писательской среде «опасно» – можно стать «как все». Как отзывался он о столичных литераторах, о тех же писателях из литературной группы «Молодая гвардия», об их творчестве и личных качествах?
– Знаете, я сейчас всё больше и больше убеждаюсь, что он если и говорил об этом когда-то, то очень кратко. Он всю эту среду недолюбливал и всегда говорил о них как о конъюнктурщиках, интриганах. Оно и действительно так. Начиная с Горького, а может быть, и раньше, идёт какой-то странный процесс. Вот группируются писатели, «оседлают» какую-то идею свою и ради этой идеи могут и ругаться, и драться, и сажать друг друга в тюрьму – вплоть до физического уничтожения. Ему эта московская писательская среда претила, и я её тоже не воспринимаю. Потому что кто бы из них ни приходил к отцу, разговоры сводились к тому, что, мол, какую сторону вы займёте в этой борьбе. Займите, пожалуйста, нашу. Вот и всё.
Отец это не принимал, никогда не хвалил кого-то и не порицал. Он считал, что наш читатель сам оценит то или другое произведение и его автора.
– Из каких источников (кроме своего окружения) он черпал знания истории, нравов, бытовых отношений, образного языка, пословиц, поговорок и песен казаков?
– Если иметь в виду самое широкое окружение вообще, то есть с кем ему приходилось встречаться, то, конечно, черпал в этом окружении. А в основном раньше, я думаю, многое узнал от самих казаков. Они и о тяготах своих с юмором могли всё изложить. Это же хорошая была черта казачья – улыбнуться в любом случае. Да ещё все эти присказки[?] Как даст-даст, всё к месту и с тактом, хотя в то же время порой почти до развязности доходит! Это, конечно, основной его источник был. Хорошо знал записи казачьих песен Листопадова. А так, и Брокгауз был, и Даль был, словарь пословиц и поговорок – наверное, ещё и оттуда. Но заимствований прямых он не любил очень.
– Обращался ли Михаил Александрович в разговоре к текстам своих книг? Цитировал ли их фрагменты наизусть?
– Это очень редко. Как-то ехали из Миллерова домой, в Вёшки, весна была, остановишься, перепела с обеих сторон дороги, стрепета. Асфальта ещё не было. От Каргина на бугры поднимаешься и смотришь, небо в сеточку от гусей – огромные стаи. И, когда уже выезжали на базковский бугор, как сейчас помню, он спросил: «Ну как, щиплет глаза?» Я говорю: «Конечно, щиплет». И потом уже в «Тихом Доне» я прочитал, как Пантелей Прокофьевич спрашивает Григория примерно в такой же ситуации: «Ну как, щиплет глаза?»
А так, чтобы сам себя он пространно цитировал, этого я не помню.
– Михаил Александрович следил за литературной жизнью в стране и за рубежом? Читал современных авторов? Быстро ли он читал?
– Читал очень быстро. Ещё это объясняется тем, что читал, «пробегая» страницы. Но даже когда читал подряд, заинтересованно, всё равно очень быстро читал. Современных ему авторов читал, к примеру, Твардовского, Симонова... Абрамова, Белова, Астафьева, Распутина – всю эту когорту он с удовольствием читал, перечитывал, хвалил. Их потом «деревенщиками» стали называть, кое-кто даже с чувством какого-то превосходства, что ли. Да уж…
– Кого из писателей XIX, XX веков он выделял из общего ряда, а кого, наоборот, недолюбливал?
– Вот не знаю, как сказать помягче, но недолюбливал он сатириков. Даже о Гоголе часто отзывался не очень лестно. Салтыкова-Щедрина недолюбливал. Между прочим, понять его можно. Не любил он, как бы это сказать, «черноту». А у Гоголя и Салтыкова можно встретить такие места, что в них ничего, кроме чёрного. Темнота и беспросветность. Он часто вспоминал Пушкина: «Нет убедительности в поношениях и нет истины, где нет любви».
А однажды в разговоре на эту тему, поглядывая то на меня, то на присутствовавших мать и брата, медленно, как-то задумчиво и, я бы сказал, грустно, тихим голосом прочёл стихотворение (он много стихотворений помнил):
О, нет, не всякому дано
Святое право обличенья!
Кто не взрастил в себе зерно
Любви живой и отреченья,
И бесполезно и смешно
На мир его ожесточенье.
Гораздо позже я узнал, что это – Плещеев.
Хотя отец и не очень любил разговоров на эту тему, не раз он мне говорил о «чёрных» писателях и о «светлых». Мне эту проблему тогда было не так-то легко решить. Нас ведь ещё в школе лишили возможности знакомиться со многими трудами русских философов. Отец говорил, что он от одних только «…ских» (Данилевский, Киреевский, Ключевский, Флоренский) столько набрался! Здесь богатство русской мысли, здесь – Россия. И действительно, какие люди! Какие мыслители, боже мой! Лишили нас этого всего, а с ними нам всё яснее было бы. И жизнь в России сейчас, уверен, была бы совсем другой – и более устроенной, более богатой и справедливой и, может быть, даже прекрасной.
– А вообще любил Михаил Александрович пофилософствовать? Кого из философов прошлого цитировал?
– Философствовать он обычно не любил, любил конкретные разговоры на конкретные темы. Абстрактное философствование его мало интересовало. Цитировал настоящих, «суровых» философов, типа Цицерона, Сократа, которых можно назвать просто – мудрецы. Эти люди знали жизнь, а не просто теоретизировали на философские темы.
– Известно, что Шолохов любил стихи Дон-Аминадо (А.П. Шполянский). Как он познакомился с ними? Когда? Читал ли наизусть?
– Когда познакомился с ними, не знаю, но то, что читал наизусть, это да, правда, редко. По-моему, в 1935 году он был за границей и оттуда привёз эту книжку, мы ею зачитывались. Примерно в середине этой книги несколько страниц были аккуратно вырезаны. Темы стихов, казалось бы, не великие, но стихи чем-то нравились. Вроде автор и серьёзно писал, но так легко и хорошо их подавал, и часто с юмором… Не знаю, я его тоже очень люблю. Сейчас у меня два или три его сборничка есть.
– Когда Михаил Александрович почувствовал, что со здоровьем становится всё хуже и хуже, о какой части своего архива, своих рукописей он позаботился прежде всего?
– Да ни о чём не позаботился. Жёг – да, много чего. А о какой части своего архива заботился…
Я даже затрудняюсь сказать, был ли у него архив как таковой после войны. Были у него в ящиках стола в большом кабинете разрозненные страницы, подборки страниц по десять-двенадцать, рукописные чаще всего. А сказать, что у него был архив, что он собирал, складывал что-то – этого не было. Удивительно равнодушно он относился к своим рукописям! Мать вспоминала, что поначалу он всего этого даже стеснялся. Когда она собирала, он даже говорил ей: «Да что ты делаешь! Потом кто-нибудь из ребят узнает, скажет: «Во Шолохов, смотри, как ценит сам себя! Собирает архив!» А когда начали обвинять его во всех смертных грехах, он с матерью согласился. Она сначала переписывала всё от руки, потом перепечатывала, собирала, прятала. И тут уж он не возражал, даже помогал. Жалко, что всё это во время войны пропало. И как пропало! Тоже ведь загадка.
Был сбит большой хороший ящик. Надеялся, что вывезут вместе с архивом НКВД. В ящике была рукопись второй книги «Поднятой целины», рукописи рассказов, части «Тихого Дона», переписка творческая, письма, в том числе письма Сталина. Уезжая в эвакуацию, два ящика – один с домашними вещами, а другой с архивом – закопали в сарае. Когда в июле 1942-го немцев погнали от Ростова, мы приехали в Вёшки, «на разведку» – можно ли уже возвращаться домой. А через несколько дней начались бомбёжки. К дому подъехала грузовая машина с начальником НКВД и работником райкома, сказали, что везут архивы в безопасное место, и предложили отцу отвезти и его архив. Он отдал им этот ящик, не спросив даже расписки – кто взял, куда повезут…