Что как не гордость житейская звучит в словах одного из тогдашних интеллигентов — Д. В. Философова?
«Церковь требует отречения от любви к жизни и к людям, от любви к искусству, к знанию… а мы не хотим отрекаться от того, что хотим освятить».
И как это ни прискорбно, подобные мысли и стремления были сочувственно встречены некоторой частью духовенства.
Тут я решаюсь прибегнуть к свидетельству человека, которого уж никак не обвинишь ни в обскурантизме, ни даже в церковности, да и вообще он был начисто лишен каких бы то ни было определенных убеждений. Зато свидетель этот известен своей искренностью и предельной откровенностью — Василий Васильевич Розанов.
В ноябре 1907 года на заседании Санкт-Петербургского религиозно-философского общества он прочел доклад под названием: «О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира». Розанов живо и достоверно передает самую атмосферу, царившую на тогдашних встречах интеллигенции с духовенством:
«В нынешних „Религиозно-философских собраниях“ поднимаются те же темы, которые волновали собою собрания 1902–1903 гг. Эти вопросы — о духе и плоти, „христианской общине“ и общественности в широком смысле; об отношении Церкви и искусства; брака и девства; Евангелия и язычества и проч. В блестящем докладе „Гоголь и отец Матвей“ Д. С. Мережковский страстно поставил вопрос об отношении христианства к искусству, в частности об отношении, например, Православия к характеру гоголевского творчества. В противоположность отцу Матвею, известному духовнику Гоголя, он думает, что можно слушать и проповеди отца Матвея, и зачитываться „Ревизором“ и „Мертвыми душами“, от души смеясь тамошним персонажам. Пафос Мережковского по крайней мере заключался в идее совместимости Евангелия со всем, что так любил человек в своей многотысячелетней культуре. Ему охотно поддакивали батюшки, даже архиерей и все светские богословы, согласно кивавшие, что, „конечно Евангелие согласимо со всем высоким и благородным; что оно культурно“: а посему культура и Церковь, иерархи и писатели могут „гармонично“ сидеть за одним столом, вести приятные разговоры и пить один и тот же вкусный чай. Все было чрезвычайно приятно и в высшей степени успокоительно. <…>
Все, что говорили духовные лица на докладе Д. С. Мережковского, что, например, они „пошли бы в театр, если бы театр был лучше“, — уклончиво, словесно и вытекает из необходимости что-нибудь сказать, когда они явно не могут ничего сказать. <…>
Сколько я убедился, слушая здесь гг. духовных лиц, они не имеют вовсе, так сказать, метафизики христианства, не только верной, но никакой. Им христианство просто представляется добрым явлением. „Мы — добрые люди и не понимаем, чего вы от нас хотите“ — вот смысл всех ответов на светские недоумения. Когда раздаются некоторые упреки, они говорят: „Мы люди скромные и сознаемся“, и улыбка довольства почти увеличивается на их лице. С этой позиции добродетели их невозможно сбить, „решительно мы исповедуем самую добродетельную веру и сами — самые добродетельные люди, добродетельные до скромности, до сознания своих грехов, до высшей деликатности, к какой способен человек.“»
Что-то слышится родное, не так ли, дорогой читатель?
Не то же ли самое твердят на бесчисленных теперь симпозиумах, презентациях и премьерах приглашаемые туда «передовые советские монахи»?
Как только представилась возможность, они пошли и на эстраду, и в кино, и в театр, хотя сей последний за прошедшие десятилетия отнюдь не стал лучше, но докатился до крайних степеней разложения, непристойности и прямой порнографии…
И еще одна выразительнейшая деталь. Архиерей, который «вел приятные разговоры», «поддакивал», «пил вкусный чай» вместе с Мережковским и Розановым, да и председательствовал на этих сборищах, был не кто иной, как епископ Ямбургский Сергий (Страгородский), будущий Митрополит и первый «сталинский» Патриарх.
И все же от «улыбчивых» и «добродетельных» батюшек, которых так наглядно изобразил Розанов в своем докладе, до типичных представителей «передового советского монашества» — «дистанция огромного размера». Те были неразвиты и наивны, а нынешние, наши, развиты сверх всякой меры и довольно циничны.
Для того чтобы либеральные священнослужители начала века превратились в нынешних деятелей Московской Патриархии, потребовалось целых два периода в истории Русской Церкви, так сказать, два этапа эволюции.
И первым из этих этапов стало печально известное «обновленчество».
Я не стану углубляться в историю, а приведу здесь еще одно свидетельство очевидца. Это — видный канонист и историк Церкви епископ Григорий (Граббе). В одной из его последних работ «Русская Церковь перед лицом господствующего зла» читаем:
«Обновленцы вышли из кругов русской интеллигенции, проявлявших интерес к религиоз-ным вопросам. Эти лица приближались к Церкви, но не входили по-настоящему в ее жизнь и не воспринимали ее учения полностью. В Петербурге и в Москве, а частью и в других городах, они встречались в разных кружках, где, впрочем, наравне с ними выступали и лица с православными убеждениями, в том числе профессора Духовных Академий. Довольно долго в Петербурге председателем на заседаниях Религиозно-философского общества был епископ Ямбургский Сергий (Страгородский), впоследствии Патриарх. Видным участником общества был и будущий вождь обновленцев епископ Антонин (Грановский). Из будущих заграничных деятелей назову Бердяева, Булгакова, Карташова, Мережковского, Франка. Кроме религиозно-философских обществ в Петербурге и в Москве был ряд разных кружков, члены которых если и интересова-лись религиозно-философскими вопросами, то с предубеждением относились ко всему ортодоксальному, как к чему-то скучному и устарелому. В некоторых случаях эти кружки так далеко уходили от Церкви, что приближались к некоторым формам сатанизма. О московском религиозно-философском обществе памяти Владимира Соловьева бывавший на его собраниях проф. Н. С. Арсеньев вспоминает: «Это была религиозность, но в значительной степени (хотя и не исключительно) вне-церковная, или, вернее, не-церковная, рядом с церковной, а главное, вливалась сюда порой струя „символического“ оргиазма, буйно оргианистического, чувственно возбужденного (иногда даже сексуально-языческого) подхода к религии и религиозному опыту».
Однако же вполне понятно, что непосредственно от «обновленцев» никакие монахи, даже и «передовые, советские», произойти не могли. По той простой причине, что «митрополит» Введенский и иже с ним намеревались самое иночество «ликвидировать как класс», это был, в частности, церковный бунт «бельцов» против «чернецов».
Следующей стадией, уже окончательно предопределившей появление «передового советского монашества», стало «сергианство». Как известно, Митрополит Сергий повел верную ему паству по среднему, «третьему», пути не по тому, по которому шли новомученики и исповедники российские, но и не совсем по такому, как шли отъявленные «обновленцы».
Мне когда-то рассказывали о некоем русском священнике, который долгие годы служил на православных приходах в Эстонии. Свою тамошнюю паству этот батюшка характеризовал весьма выразительно:
— Протестанты восточного обряда. Нечто подобное можно высказать по отношению к идеологам Московской Патриархии:
— Сергианство — это обновленчество православного обряда.
Суждение это весьма основательное, в особенности если принять во внимание, что в середине сороковых годов в Московскую Патриархию были приняты за редчайшими исключениями все иерархи и клирики из проигравшей свою игру «живой церкви».
В голову приходит еще и такое соображение. Окончательная победа «сергианства» над «обновленчеством» была предопределена не только и не столько хваленой «мудростью» Митрополита Сергия. К этому привело то, что сами большевики именовали «диалектикой развития».
На первом этапе, когда сам кровавый режим был ультрареволюционен, ему вполне импонировал авангард в искусстве, а в религиозной области — именно «обновленцы» со своими «уклонами» и «загибами», с желанием «сбросить с корабля современности» и монашество, и единобрачие духовенства, и многие обряды, и архаический язык.
Однако же по мере того, как революционная тирания перерождалась в коммунистическую империю, менялся и антураж. На офицерах и генералах засверкали «старорежимные погоны», школьников и школьниц одели в гимназические мундиры и платья с фартуками, а сам обожествленный «генсек», в конце концов, наименовался «генералиссимусом» и облачился в расшитый золотом мундир…
Соответственно этому в литературе и искусстве стал господствовать «социалистический реализм» в самых традиционных жанрах. То же самое потребовалось и от разрешаемой Церкви. Религия, подобно искусству, должна была стать «национальной (т. е. православной) по форме и социалистической по содержанию».