…Кот слушал осенние ночные крики. Осень едва началась в этих лесах. Но птицы с севера уже тронулись в отлет, и голоса стай в мрачном небе напоминали коту о грядущих холодах. Сколько там, в вышине, летело птиц, он не знал, он видел лишь их скользящие тени меж звездами, понимал, что птицы торопятся, и значит холод близко, близко дожди, метели и снег, снег, снег…
Кот смотрел на зарево города. Оно всегда стояло в небе оранжево-красным спокойно-беспокойным пятном. Смутный гул, едва-едва доносившийся оттуда, тревожил кота, от города грезилась ему неведомая постоянная опасность, он знал ее, когда в голодные зимы выходил на окраины к железным дорогам и на шоссе, но ни разу еще не переступил черты леса и не пошел дальше места, где остановил его инстинкт. Он возвращался в голодный лес, рыскал в зарослях по болотам, обегал опушки, выходил и в поля, и на деревенские околицы, пока не ловил, наконец, добычу — кот был хороший охотник. Но с каждой зимой все труднее приходилось ему: переводились зайцы, как будто вымирали тетерева, прежде такие многочисленные, что он всегда знал, где их найти и поймать на ночевке, не стало и мелких оленей-косуль, начисто выбитых браконьерами, и если бы не мыши, полевки и лесные лемминги, он не смог бы дотягивать до весны.
В прошлую зиму кот так отощал, ослабел от бескормицы, что, наверное, замерз бы, не попадись ему след раненого лося. На лосей кот никогда не нападал, а тут он выследил бурого великана на перевале через каменный гребень недалеко от своего логова. Лось, шатаясь, переступал по глубокому снегу, завязал, останавливался в трудном изнеможении, стоял, клоня шею в снег, с длинной, уродливо губастой морды рвался булькающий хрип, шел пар и сосульчатой бахромой висела кровь; отдохнув, лось двигался дальше, иногда со стоном валился, оседал на задние ноги, но тут же и напрягался, вставал, раскидывал снег и опять шел. В снегу и справа, и слева оставались черные кровяные просечки. И даже этот умирающий зверь дался коту с великим трудом. Лось таскал кота на загривке по чаще и снегу, меж валунами, дважды сбрасывал, ударом копыта сломал ребра и, как знать, не отбился ли бы совсем, если б не две раны: в боку и в животе. Лось пал, своей смертью спасая израненного кота. Весь остаток зимы кот и его подруга кормились мясом этого лося и оставили, когда оттеплело, оттаяло болото, прилетели с юга нарядные утки, затоковали тетерева, проснулись лягушки…
А лося доели сороки, сойки, синицы, ежи, жуки и муравьи. В лесу и кости не пропадают даром. В лесу каждый житель бессмертен — ведь и погибнув, тотчас переходит он в тела и души других существ, живет в их обликах и смотрит их глазами, переходит в их племя, в пищу цветам и травам, и так до. нового своего рождения, что безвременно и мгновенно, пока жива Земля и живо Солнце, и еще выше Земли и Солнца — то, что есть бесконечность…
С юга, с востока и с запада небо светилось сполохами города. Год от году становились они ярче, ближе, не гасли и в самую глухую пору, — в самую темную ночь небо от города было бессонно, устало накалено. Только к северу цвет небосклона менялся, мирная синева была там, и туда звал кота его инстинкт — голос матери матерей — всегда ясно живущий в нем и во всем живом — голос природы.
Голос этот то дремал, то обострялся и всегда начинал томить, если кто-то тревожил кота, а теперь его пугалу постоянно. Все больше людей было в его лесу. Они являлись на рычащих, воющих машинах, бродили пешие и были так же крикливы, пахучи, как их машины. Было в их криках, кострах, в нефтяной сладкогадостной гари, в остроте бензина, пряной одури табака, едкости спирта и кислом холоде железа что-то опасное и безнадежное, что доводило кота до глухого недоумения, едва натыкался он ночами на места людских стоянок и, не подходя близко, принюхивался к тягучим струям, идущим от брошенных бутылок, банок, мазутного тряпья и клочков газет. Были существа ужасно неопрятны, не в пример коту, который никогда не оставлял незарытым ни свой помет, ни погадки из шерсти и перьев, которые отрыгивал время от времени и тут же закапывал, принюхивался, долго проверял — хорошо ли зарыто. Он знал людей и боялся их, никогда раньше не были они в лесу в таком числе, такими шумными артелями, были они без машин, чаще в одиночку, и всегда он просто избегал встречи, всегда успевал услышать и увидеть двуногого задолго до того, как тот мог увидеть его сам. Инстинкт тянул, пугал: «Уходить, уходить…» Так переводилось на людской язык гнетущее кота чувство. Уходить дальше к синему северу, где нет ни гула, ни людей, тяжелых запахов, всего опасного, что явилось сюда. Уходить, потому что уже мало пищи, исчезает еда, слишком опустел лес, стал негоден для охоты.
И кот, наверное, давно ушел бы, не будь он из породы животных, слишком привязанных к родным местам. Все кошки возвращаются к дому, к жилью, если живут вместе с человеком, к лесу, где родились, если судьба отгонит их от родных мест.
Кот прятался в самой глубине леса, уходил в колодник и в болото подальше от шума и людских голосов. Может быть, надеялся, что люди уйдут, — они всегда в конце концов уходили, — может быть, его останавливало нечто, что было так же сильно, как свойство кошачьей оседлости, или еще сильнее: ярко-пятнистая кошка, с которой он встретился год назад и безмолвно уступил ей половину нелегкой добычи…
Прежде была у кота другая большая и сильная ловчая кошка, он потерял ее уже три весны, кошка исчезла, и три осени, храня верность и память, он искал, звал и ждал ее, пока не появилась эта, встретившая кота не то чтобы враждебно, а лишь настороженно и опасливо. Кошка была совсем молодая, двухлетка, и хоть встретились они осенью, в сезон, когда у рысей пора любви, кошка все уклонялась от его ласк, не принимала их притворно и непритворно, уходила, пряталась, и он то и дело искал ее. Но зимой пришел голод, и они вместе охотились, были постоянно вместе, и так прожили до весны, когда самки рысей опять начинают сторониться самцов, и кошка вновь стала прятаться и уходить. А он искал ее по всему лесу, искал след и запах и, находя, громко довольно мурлыкал, закладывал уши, полыхал глазами, когтил деревья и тер о них усы. Он заявлял всему лесу, что лес принадлежит ему и кошка принадлежит ему, что никому не уступит он ее без отчаянного боя, что он силен и ловок и готов драться за этот лес и за кошку с любым самцом из породы рысей…
Каждый исконный житель леса думает и поступает так: гонит других самцов со своего участка белобокий голубоголовый зяблик, с зари до зари поет на сучочке у гнезда, вещая, что занята его маленькая земля — всего несколько сосен, береза, осинка да половина солнечной полянки. Там, дальше, земля другого зяблика, и другой маленький хозяин стережет ее и молится ей с рассвета. Так и дрозды, и пеночки, и зарянки берегут свои ели, кочкарнички, логовины и кусты, мыши и землеройки знают свои норы, кроты схватываются под землей на границах владений, ведомых только им одним… Большой филин, лесной тетеревятник и тот глухарь, что остался уже без соперников, но по-прежнему ревниво вылетал на весеннее токовище у края болота, равно считали этот лес своим, делили на гнездовья и угодья, и каждому хватало места на земле. Нужен земле и лесу, полю и болоту заботливый радетель, нужен хранитель и хозяин нужен. И где нет хозяина и хранителя, дичает земля, зарастает бурьяном, покрывается плевелом, и уж не откроется там ни рясного цветка, не будет веселой травы, не пойдет в рост полезное дерево, заваливается и горит бесхозный лес, облепляется тенетами и паразитом, не селится там хорошая птица и зверь далеко обходит такое заброшенное, запропастевшее и запустелое место — вот что значит земля без хозяина…
Издали примечал кот свою подругу; мелькала по лесу, словно бы равнодушно и боязливо, не отзывалась и фыркала, если он догонял, становилась в оборонительную позу. И он уходил, не преследовал ее, только нюхал след и когтил ели, знал, придет время — с шумом полетит лист, запахнет холодом, и кошка станет улыбчивой и доброй, и, может быть, сама найдет его, а голос ее, ночной и хриплый, заноет томной приманивающей лаской.
Кот умел ждать, по-мужски по-своему был мудр, умел терпеть, как все живое, рожденное природой и не избалованное ею. Уже недолго было: холодели, чернели и удлинились ночи, обильнее падала жемчужная серая роса, горели напряженнее звезды, и ярче обозначилась великая река жизни, почти не видная людям и оттого не осознаваемая ими. Ревели в болотах последние лоси-быки, с топотом сшибались лопастыми рогами, и, слушая их сопение, урчание, рокочущий рев и вздохи, кот тянул лапы, всаживал когти в жесткую плоть коры, напрягался до стона.
«Нет хуже беды, чем маленький человек на большом посту».
Французская пословица
Утро за рамой окна было звонкое, плотно холодное, и плотные тени от здания главка занимали весь сквер, тянулись через дорогу, трава в тени была заиндевелой, голубой и жесткой, покорно ждала оттаивания. Оттуда, из-за окна, шел как будто спокойный, непрестанный звон, — шум, начинающий новый день, новое утро, шел там свежо и бодро, а здесь, по иную сторону окна, у человека, приткнувшегося животом к подоконнику и к рубчатому горячему верху радиатора, стояла тяжелая похмельная изжога, сжимало сердце, и болело везде, куда ни прислушаешься: в голове, там, где темя, и там, где виски, и ниже затылка, давило в груди под ложечкой и в подреберье справа, и в спине, там, где почки, и ниже, в крестце, и в коленях, в суставах ступней, — везде ощущалась боль и тягота, — читатель понимающий, надеюсь, не усмехнется. Тяжело было хмурому медвежковатому, с большим лбом, с широко раздвинутыми недоверчивыми глазами полнеющему человеку, — давно уж махнул на эту неизбываемую свою полноту, — что с ней сделаешь, не бегать же в самом деле дуром, с утра пораньше, как бегает под окном его квартиры некто седовласый, трясет идиотской, с хвостиком, шапочкой. Как всегда бывает в таких случаях, человеку у окна хотелось не то пить, не то дохнуть бы свежим воздухом, авось, прошло бы, откатилось… — и, ощущая это желание, вяло, неосознанно он подергал раму за медную закрашенную ручку. Створка не поддалась, и тогда он, морщась и хмурясь, отщелкнул с натугой тоже медный большой затвор снизу и снова подергал, но рама оказалась запертой еще и на верхний затвор-шпингалет, и человек у окна, посмотрев туда, как бы молясь на этот шпингалет, нетерпеливо обернулся. Кажется, он хотел позвать секретаршу, кажется, даже подумал об этом сквозь дурноту. Он чувствовал, что сделал бы именно так — позвал бы, но… не сейчас.