Автор остроумнейших каламбуров (к примеру, «собственность — это кража») Пьер-Жозеф Прудон попытался переприсвоить слово «анархия». Как будто задавшись целью возможно сильнее шокировать обывателя, он завязал с ним, начиная с 1840 г., такой провокационный диалог:
— Вы — республиканец.
— Да, республиканец, ну и что? Это слово ничего конкретного не означает. Res publica означает нечто публичное[15]… Но, таким образом, выходит, что и короли — республиканцы!
— А, так вы — демократ?
— Нет.
— Как! Может, вы монархист?
— Нет.
— Конституционалист?
— Упаси бог!
— Тогда вы — аристократ?
— Вовсе нет!
— Значит, вы выступаете за смешанную форму правления?
— Это еще дальше от истины.
— Тогда кто же вы?
— Я — анархист.
Под «анархией», которую он иногда в виде орфографической уступки писал «ан-архия», дабы еще сильнее сбить с толку толпы своих идейных противников, Прудон, бывший больше созидателем, нежели разрушителем, несмотря на создаваемую им видимость, понимал совершенно обратное беспорядку, как мы и увидим далее. Он полагал, что ответственность за разлад и беспорядок несет правительство, и что только в обществе, лишенном правительства, можно восстановить естественный порядок вещей и достичь социальной гармонии. Для обозначения этой панацеи и ссылаясь на то, что в языке нет другого подходящего термина, он лукаво вернул древнему слову «анархия» его строгий этимологический смысл.
Удивительно, впрочем, что в пылу полемики он упрямо и настойчиво — как, позднее, и его последователь Михаил Бакунин — использовал слово «анархия» вдобавок еще и в уничижительном смысле, для обозначения беспорядка, как если бы карты уже не были достаточно спутаны.
Сознательно не делая явных различий между двумя ипостасями этого термина, Прудон и Бакунин извлекали извращенное удовольствие из этой игры с определениями. Для них анархия означала как высшую степень беспорядка, колоссальную общественную дезорганизацию, так и гигантское революционное переустройство, построение нового стабильного и разумного порядка, основанного на принципах свободы и солидарности.
Однако непосредственные последователи обоих отцов анархизма несколько колебались употреблять настолько растяжимый термин, ведь для непосвященных он нес лишь отрицательный заряд, а это само по себе способствовало бы возникновению раздражающей терминологической путаницы на пустом месте. Остепенившийся Прудон сам именовал себя в конце своей недолгой карьеры «федералистом». Его мелкобуржуазные последователи предпочли слову «анархизм» термин «мютюэлизм»[16], а последователи социалистического толка — «коллективизм», вскоре замененный «коммунизмом». Позднее, во Франции в конце XIX века, Себастьен Фор[17] вытащил на свет слово, выдуманное еще в 1858 г. неким Жозефом Дежаком, и сделал из него название своей газеты: «Le Libertаire». В наши дни оба термина, «анархический» и «либертарный», стали равнозначными и взаимозаменяемыми[18].
Однако большинство этих терминов страдает вполне серьезным недостатком: они не выражают фундаментального аспекта тех доктрин, которые они призваны характеризовать. Слово «анархия» на самом деле синонимично слову «социализм», ведь анархист — это социалист, чьей приоритетной задачей является устранение эксплуатации человека человеком. Анархизм — не что иное, как одно из течений социалистической мысли, в котором главным является стремление к свободе и желание упразднить государство. Один из чикагских мучеников,[19] Адольф Фишер, утверждал, что «каждый анархист — непременно социалист, но не каждый социалист обязательно анархист».
Некоторые анархисты полагают, что именно они являются наиболее подлинными и наиболее последовательными социалистами. Но ярлык, который они на себя добровольно навесили (или дали навесить), и который они, кроме прочего, делят с террористами, слишком часто и абсолютно несправедливо выделяет их как некое «инородное тело» из семейства социалистов. Из этого и возникают в большинстве случаев беспочвенные и бесполезные словесные баталии и длинная череда недопониманий. Некоторые современные анархисты попытались развеять двусмысленность путем использования более четкой терминологии: они именуют себя приверженцами либертарного социализма или либертарного коммунизма.
Анархизм — это, прежде всего, то, что можно было бы назвать врожденным бунтом. Огюстен Амон[20], проведший в конце прошлого века опрос общественного мнения среди анархистов, пришел к заключению, что анархист — это, в первую очередь, бунтующий индивид. Он всецело отрицает общество и его охранителей. Для него, по словам Макса Штирнера, нет ничего святого. Он предается повсеместному развенчанию ценностей. Эти «духовные бродяги», эти «смутьяны» «вместо того, чтобы держаться в пределах умеренного образа мыслей и принимать за неопровержимую истину то, что тысячам приносит утешение и успокоение, (…) перескакивают через все границы старого и сумасбродствуют, давая волю своей дерзкой критике, своему безудержному скептицизму».
Прудон отбрасывает разом всю без исключения «официальную братию» — философов, священников, судей, ученых, журналистов, парламентариев. Для этих последних «народ всегда был чудовищем, с которым надо бороться, заковывать его в цепи и натягивать ему намордник, которое надо обманывать, как носорога или слона, или устрашать голодом, — чудовищем, которому пускают кровь путем колонизации и войн». Элизе Реклю[21] так объяснял для чего людям обеспеченным и облеченным властью кажется столь нужным и полезным сохранять существующее общество: «Поскольку есть богатые и бедные, правители и подданные, хозяева и слуги, цезари, отдающие приказ идти на бой, и гладиаторы, идущие на бой и погибающие, дальновидным людям остается лишь встать на сторону богатых и хозяев, превратиться в царедворцев цезарей».
Постоянное состояние бунта заставляет анархиста испытывать симпатию к людям вне закона, позволяет ему понять осужденного и парию. По мнению Бакунина, Маркс и Энгельс в высшей степени несправедливо отзывались о люмпен-пролетариате,[22] о «пролетариате в лохмотьях», «поскольку дух и сила грядущей социальной революции в нем и только в нем, а не в обуржуазившейся прослойке рабочей массы».
В уста своего Вотрена[23], являющегося ярким воплощением социального протеста, полубунтовщика, полупреступника, Бальзак вложил взрывные речи, от которых не отречется ни один анархист.
Для анархиста государство — наиболее пагубный и гибельный из предрассудков и предубеждений, ослеплявших человека испокон веков. Штирнер гневно возмущается теми, кто «извечно» «пребывает под властью государства».
Прудон мечет громы и молнии против этой «фантасмагории нашего духа, в то время как первейший долг свободного разума — отослать его [государство] в музеи и библиотеки». Он раскрывает тайны государственного механизма: «Поддержание этой ментальной предрасположенности и столь длительная непобедимость ослепления объясняются тем, что правительство всегда представало в умах как естественный орган правосудия, защитник слабого». Глумясь над закоснелыми «авторитариями», «которые склоняются перед властью подобно церковным служкам, преклоняющим колени перед святыми дарами на причастии», браня «все без исключения партии», «непрестанно устремляющие свой взгляд на власть как на единственный полюс», он страстно, всей душой призывает тот день, когда «отказ от власти заменит в политическом катехизисе веру во власть».
Кропоткин смеется над буржуа, «считающими народ толпой дикарей, которые перегрызутся, если правительство прекратит свое существование». Малатеста во многом предвосхитил психоанализ, когда в подсознании «авторитариев» обнаружил страх перед свободой.
Так в чем же, по мнению анархистов, заключаются преступления государства?
Послушаем Штирнера: «Оба мы, государство и я, — враги». «Каждое государство — тирания, будь то тирания одного человека или тирания многих». Каждое государство непременно, как мы бы сказали сейчас, тоталитарно: «Государство всегда занято тем, чтобы ограничивать, обуздывать, связывать, подчинять себе отдельного человека, делать его «подданным» чего-нибудь всеобщего. (…) Всякую свободную деятельность государство старается затормозить и подавить своей цензурой, своим надзором, своей полицией, считая своим долгом так поступать, и таков действительно его долг — долг самосохранения». «Государство разрешает мне выражать все мои мысли и пользоваться ими (…); но все это до тех пор, пока мои мысли — его мысли. (…) Иначе оно заткнет мне рот».