В чьих руках находится у нас, — в высшем классе вполне, а в среднем большею частию, — первоначальное образование и постоянное воспитание детей? В руках обоего пола французов, швейцарцев, англичан, немцев, шведов,[15] только не русских. Не успел ребенок родиться русским, как его ждут объятия бонны (русских нянек так не величают; спасибо хоть за это!); первые звуки, долетающие до его уха, — звуки, увы, не родные, а заморские.[16] Не успел далее ребенок научиться связно и ясно говорить, как попадает под благодетельную опеку какой-нибудь miss, madame или demoiselle. Для девочки эта чужестранная опека продолжается до ее замужества, а мальчик имеет перед сестрою важную привилегию, именно лет десяти, когда его воинственные наклонности решительно протестуют против женского владычества, он, полуфранцузом, полуангличанином, сдается своею гувернанткою на руки ее же часто соотечественника gouverneur'a, который тщательно старается очистить душу и внешность мальчика от малейших русских плевел, если они ненароком поросли в душе его среди пустоколосой французской пшеницы, и вот из такого мальчика, — если только ему, к несчастию, не удастся попасть в какое-либо высшее учебное отечественное заведение и там хоть немного набраться русского духа, — вырабатывается настоящий француз-юноша, к гордости и тщеславию как непосредственного виновника этой странной, почти полной натурализации (который за это поистине заслуживал бы ордена Почетного Легиона), так и родителей этого несчастного юноши. Затем влияние блестящих иноземщиною салонов, праздное шатанье и жизнь за границею[17] окончательно вырабатывают тип национального подкидыша, — да, подкидыша: потому что англичанин, например, горд тем, что он — гражданин своей великой свободной Britania; француз гордится своею принадлежностию к «grande nation»;[18] он на все лады восхваляет по белому свету свою «belle France»;[19] последний бюргер Остзейского края, и тот кичливо сознает свое германское происхождение… Один только русский, исковерканный таким воспитанием, не имеет своей родины; он ненавидит навязываемое ему и изобильно питающее его отечество, и даже, — бывали чудовищные случаи, — отрекается от него!.. Когда же ему покровительственным тоном хвастливый гасконец говорит: «mais, fichtre, vous êtes un vrai français»,[20] он, отступник этот, гаденько и сладенько улыбается, принимая эту гасконаду как лавровый венок за все свои потогонные старания офранцузиться, венок, который дается и принимается как особая, беспримерная честь! Жалкий тон! Жалкий юноша и человек! Жалкие, преступные родители!..
Но мы этим указали, — и, конечно, не первые, — только на одну вредную сторону такого quasi[21] — воспитания, именно, на национальное обезличение, то есть проще на национальное убийство нашего молодого поколения высших и отчасти средних классов. Рассмотрим и некоторые другие стороны этой стоглавой гидры, громко величающейся «порядочным воспитанием».
Кто эти воспитатели и воспитательницы наших будущих граждан, из которых одни могут быть впоследствии призваны к направлению русской внутренней политики, другие — внешней, третьи — к организации русского образования и воспитания и прочие — к другим не менее важным отраслям государственного управления? Какие педагогические требования ставят русские отцы и матери всем этим чужестранцам? Требуют ли они от них разумности, то есть той степени нравственной свободы, на которой педагог содействует саморазвитию своего питомца не по привычке или преданию, не произвольно, не по внезапным порывам своей чувственности, но по внушению строго развитого, зрелого рассудка, опирающегося на знание свойств человеческой природы вообще? Нет. Стараются ли узнать призвание этих акклиматизаторов иностранного духа в России — к делу воспитания, заметить в них природную педагогическую струнку? Едва ли. Достаточно ведь и одной рекомендации такого-то важного лица! Или, быть может, требуют обширного и твердого знания, строющейся на антропологии педагогики, взамен отживающей свой век искусственной педагогики, бесплодно изрекавшей легионы нравственных сентенций, насильно насаждавшей в детской душе своеобразную добродетель? Ничего не бывало. Ни естественной, ни искусственной педагогики мы, русские отцы, матери и опекуны, не спрашиваем, да и не умеем спросить, потому что для нас самих здравая педагогика — terra incognita,[22] педагогика не входит в курс нашего мишурного ласкового домашнего образования и воспитания, как будто оно рассчитано на безбрачных, как будто программа его принадлежит какому-нибудь монастырю!.. Другое дело — требовать чистого, шикарного парижского или лондонского произношения, приличных манер и при этом кстати уже немножко и «les sciences»,[23] о, здесь мы — судьи компетентные!? Что же удивительного после этого, если гувернер швейцарец (впрочем, не из ценных), который не слыхал, конечно, и имени Песталоцци, вздумал однажды в деревне (передаем быль 1864 года), ловить с детьми радугу, скрывавшуюся, по его мнению, непосредственно за садом! Что за беда, если гувернер даст глупое приказание или сделает нелепый какой-нибудь и тягостный для детей запрет, и потом, при понятном, неизбежном ослушании ему, заставит ребенка в наказание учить урок и тем понемногу возбудит в нем отвращение к учению, или запрет дитя в темную комнату и тем подвергнет его всем ужасам одиночества и животного страха перед темнотою, или, наконец, по блажному совету Куртмана[24] в горячности стукнет ребенка! Можно ли далее негодовать на религиозное отступничество некоторых знатных православных (nomina sunt odiosa[25]), когда воспитателями их были католики и протестанты обоего пола! Неужели можно пожимать плечами и ссылаться только на гнев Божий, когда такие воспитатели крайним своим невежеством в самых простых физиологических законах и процессах постоянно портят организм своих питомцев и тем обрекают на болезнь и преждевременную смерть не только их, но и их потомков? Разве, наконец, нравственность ребенка может уцелеть, когда охранитель и развиватель ее усвоил на память наиболее циничные места из «Pucelle»[26] Вольтера, зачитал до лоскутьев омерзительнейшие, прогнившие насквозь развратом, книжонки вроде «L'Histoire d'une fille perdue»[27] и поглотил более новые и не менее грязные произведения французской эротической стряпни? Что же, в конце концов, странного в том, что подобные иноземные воспитатели и воспитательницы, не нашедшие себе, по своей негодности, никакого дела в своей стране, делаются у нас хорошо оплачиваемыми коверкателями детского невинного ума и нравственности?!
Все это не ново, и мы отнюдь не имеем смешного расчета открывать нашими словами Америку в XIX столетии. Нет. Почему же у нас «дома новы, а предрассудки стары»? Что заставляет нас так ревностно, с таким самопожертвованием, гоняться за разговорным изучением иностранных языков, а вследствие этого бросаться в объятия разноплеменных выходцев, как не «старый предрассудок», ревниво поддерживаемый нами, благодаря единственно лишь отсутствию у нас всякого политического такта? Мы недаром подчеркнули слово «разговорным», потому что после мы скажем о печальной необходимости для нас после толкового усвоения отечественного языка изучать важнейшие иностранные языки литературно, пока наш язык и литература не достигнут того всемирного, общечеловеческого значения, какого достигли языки немецкий, английский и французский, пока мы в нашей литературе будем повторять только зады европейской литературы, одним словом, пока, по справедливому замечанию г. Пыпина, русская литература не поднимется до той высоты, на которой она могла бы свободно и без опасения отдаваться изучению «высшей образованности». Но чем оправдывается необходимость изучать иностранные языки разговорно?
Говорят, это принято, это — мода, этого требует хороший тон (комм-иль-фотность); иначе мы и наши дети не можем участвовать в «порядочном» разговоре и не можем засахаривать иностранным гладким выражением неприличное русское слово, а наши дети не могут иметь успеха в жизни. Стало быть, мода является, в отношении к языкам, как и ко всему другому, особым «законодательным собранием», которого непременными членами, по верному счету Спенсера, считаются гг. моты и праздные люди, модистки и портные, франты и пустые женщины, и которого проекты, без всякой санкции кроме разве санкции бессмыслия, раболепно исполняются людьми, снисшедшими на степень обезьян, под страхом косых взглядов, наглого лорнирования и усмешек, наконец, грозного отлучения от «порядочного» общества, вообще под страхом неписанных, но тем не менее драконовых законов. Против моды, как доказательства чего бы то ни было, говорить бесполезно, потому что это доказательство основывается не на логике, а на диких причудах, на извратившейся фантазии, на той слепой подражательности, где человек приобретает табунные свойства. Что касается до других рядом с модою поставленных доказательств, то они только подтверждают вышесказанное нами о национальном обезличении, о пустоцветном образовании и т. д., ибо здоровое национальное чувство не допустило бы паясничества на чужеродном языке, а здравые понятия об образовании и воспитании не допустили бы, в ущерб существенным предметам образования и воспитания, принимать за «хороший» тон, за «порядочный» разговор — изучение болтовни и самую болтовню на иностранных языках, убивающие драгоценное время русского детства и юношества. Засахаривание же ничему не помогает; ибо, если мысль сама по себе неприлична, ее не прикроешь блестящим словом, — слова даны для выражения мысли; с другой стороны, понятия неприличные из простого такта лучше не употреблять, чем переводить их на другой язык; наконец, всегда можно, на каком угодно языке, выразить свою мысль прилично. Для этого есть весьма простое средство — хорошо и основательно знать свой родной язык, чего у нас именно и нет, так как родному языку отводится самый задний и темный угол в голове ребенка и вообще в образовании.