финалу увертюры, быстро, неотступно и упорно набирать силу. Последние ноты увертюры столь невнятны, что их крещендо бывает услышано скорее, чем они сами, но в действительности их звучание неуклонно нарастает и с такой молниеносностью и уверенностью преодолевает все градации громкости, что буквально миг спустя на оглушительном победном аккорде увертюра и заканчивается. Так, за какие-то доли секунды, подоконник полностью окрасился в невиданные мною доселе золотые тона, составленные из постоянных величин летнего великолепия; тень балконной решетки, всегда казавшейся мне самой некрасивой вещью в мире, была почти прекрасна. Она плоскостно, но столь четко воспроизводила все завитки, вплоть до тончайшего и мельчайшего из них, и даже те, которые при взгляде на саму решетку были едва различимы, что, казалось, передавала наслаждение, с каким над нею трудился мастер, влюбленный в совершенство и способный добавить к верному изображению предмета прелесть, которой нет в самом предмете. Тень была столь рельефна и осязаема, что казалась благодаря потоку света перенесенной в некое особое, радужное и полное безмолвного покоя состояние.
Какими бы неповторимыми ни старались мы сделать наши устные высказывания, на письме мы сообразуемся с некоторыми выработанными веками нормами человеческого общения, и намерение описать внешний вид того или иного предмета, находящего в нас отклик, может быть, могло и не существовать, как при другом повороте в развитии цивилизации мог, к примеру, не возникнуть обычай варить мясо или одеваться. Как бы то ни было, даже более точное описание тени балконной решетки на залитом солнцем подоконнике не в силах передать испытанного мною тогда удовольствия. Ведь из всех милых домашних растений, карабкающихся по стенам, цепляющихся за двери и украшающих оконные проемы, нет более живого, более реального, более реагирующего на свершающиеся в природе изменения, откликающегося на величайшую изменчивость дня и в то же время более неуловимого и неощутимого, чем эта позолоченная ласка солнца, чем эти хрупкие побеги кружевной тени на наших подоконниках – редкая, но возможная при любом времени года флора; она появлялась в самый грустный зимний день твоего детства, когда всё утро напролет мело, появлялась, чтобы подать тебе знак, что вопреки всему прогулка состоится и, может быть, тебе удастся увидеть, как с авеню Мариньи на Елисейские поля выбежит девочка в шапочке, со сверкающим от радости и свежести лицом и тут же, невзирая на ворчанье гувернантки, заскользит по обледеневшей мостовой, а ведь всё непогожее утро ты готов был разреветься при мысли, что не увидишь ее. Потом приходит пора, когда плохая погода тебе уже не помеха, но и тогда ты не всегда влюблен и стремишься увидеть любимую не только затем, чтобы побегать с ней взапуски на Елисейских полях, или, вернее, не всегда лишь затем.
Даже когда ты всего лишь маленький мальчик, тебе порой случается неожиданно достичь цели, казавшейся неосуществимой, – дождливым днем быть приглашенным на чай в тот дом, попасть в который представлялось делом несбыточным, в дом, так далеко распространяющий вокруг себя дивное очарование, что одно лишь название улицы, на которой он стоит, или название прилегающих улиц, или номер округа отзывались в тебе порой мучительным наслаждением. Этот дом волновал тебя благодаря любви к девочке; согласно моде тех лет он еще не знал ни светлых комнат, ни голубых гостиных; царящий там в разгар дня полумрак уже с лестницы придавал ему некую загадочность и величавость, которые под влиянием полнейшей темноты передней – нельзя было даже понять, был ли человек, возникший перед тобой возле едва различимого деревянного сундука готических очертаний выездным лакеем, ожидающим выхода хозяйки, или самим хозяином дома, поспешившим тебе навстречу, – начинали глубоко волновать тебя, тогда как в гостиной, попасть в которую можно было лишь пройдя сквозь строй многочисленных портьер – горностаевых балдахинов, так называемых штофных портьер, – оконные витражи, болонка, чайный столик и роспись на потолке выглядели атрибутами и вассалами владелицы здешних мест, будто дом этот был уникальным и сложился одновременно с характером, именем, положением, индивидуальностью его хозяйки. В алгебре это называется необходимым и достаточным условием.
Благодаря любви мельчайшие его особенности представлялись мне завидными преимуществами. То, что у меня дома таковых не имелось, казалось мне признаком социального неравенства, которое, став известным девочке, навсегда воздвигло бы преграду между нею и мной, существом несравненно более низким; не в силах добиться от моих жестокосердных родителей, чтобы они покончили с презренной аномалией нашей квартиры и наших привычек, я предпочел лгать девочке: уверенный, что она никогда не побывает у нас и не обнаружит унизительную истину, я отважился убедить ее, что и у нас мебель в гостиной всегда зачехлена, а в полдник никогда не подают шоколад.
И даже когда эта возможность быть званым в плохую погоду на чай к моей подружке перестала превращать для меня солнечный луч, к двум часам пополудни неожиданно пробившийся сквозь облака, в помилование приговоренному к смерти, сколько раз в жизни солнце, заглянувшее ко мне в окно, возвращало меня к отложенным планам, делало возможной приятную прогулку, побуждало отдать распоряжение запрягать! Облачный день словно нагой, есть в нем какая-то незрелость, вызывающая еще большее желание вгрызться в такой день, вкусить самой природы; в так называемые непогожие, серые дни прохожие напоминают сельдей в серебряном неводе, чей блеск режет глаза; с каким, однако, удовольствием ты подмечаешь на подоконнике подрагивание солнечного зайчика, что еще не засверкал, – как будто тебе удалось подслушать биение невидимого сердца полудня, чья затянутая облаками улыбка уже сияет тебе с небес.
За моим окном мерзкий вид: сквозь оголенные осенние деревья виднеется выкрашенная в слишком яркий розовый цвет стена, на которую наклеены желтые и голубые афиши. Но вот блеснул луч солнца и зажег все эти цвета, объединил их и из красного цвета деревьев, розового цвета стены, желтого и голубого цветов афиш и голубого неба, открывшегося в просвете меж облаками, воздвиг дворец, столь же заколдованный, так же чудесно переливающийся всеми цветами радуги и такой же яркий, как Венеция.
Так, всего лишь описывая узорные тени балконной решетки, я мог передать ощущение от луча солнца, испытанное мною, пока Франсуаза причесывала маму. Оно, конечно, могло быть передано рисунком, чертежом, так как я ощущал его не только своими сегодняшними чувствами. Как в тех необычных представлениях, где множество невидимых хористов подхватывают мелодию, исполняемую прославленной, слегка утомленной певицей, этот солнечный луч вместе с моими сегодняшними глазами вновь видели многочисленные смутные воспоминания, уходящие одно за другим к истокам моего прошлого и придающие этому ощущению некую весомость, а мне самому – глубину, широту, реальность, сотканную из всей этой осязаемости милых мне дней, выслушанных, прочувствованных