Нельзя не заметить: в оценке переворота 9 термидора и его последствий историограф Бабёфа был много ближе к истине, чем сам Бабёф. Правда, приведенные строки были написаны через тридцать лет после самих событий. Но, в отличие от своего героя, Лоран и раньше не осуждал якобинской диктатуры, всегда считая её высшей точкой Великой революции.
Много времени спустя другой историк[13] охарактеризует эпоху термидорианской реакции такими словами:
«…С этих пор закончился великий период Республики. Личное соперничество берёт верх над идеями. Общественное спасение исчезает, стушёвывается перед частными интересами или перед чувствами озлобления и пристрастия. Вместо политических деятелей на сцену выступают политиканы. Все государственные умы погибли. Их преемники, с жадностью оспаривающие власть друг у друга, так ничтожны, что не способны организовать вокруг себя прочное большинство. Их минутные успехи не имеют будущего. Они расталкивают друг друга, самым удивительным образом конкурируют один с другим, неожиданно меняют свои убеждения и мнения, лишь бы иметь успех в своих мелких делишках; и очень часто всё это делается в ущерб стране. Теперь внезапно прорвалось всё, что есть нечистого, разлагающегося и порочного в парламентарных режимах, когда их не оживляет и не сдерживает моральная дисциплина достойных управления руководителей или бдительность чуткого и организованного общественного мнения».
3
Но вся парадоксальность термидорианской контрреволюции состояла в том, что режиссеры и устроители её пропагандировали свое детище как новую революцию.
— Революция продолжается! — вопили они. — Изменник Робеспьер пытался остановить её победную поступь ради собственной диктатуры; он подрезал крылья свободе и топил республику в море крови; ревнивый к славе и власти, он немедленно устранял всякого, кто говорил ему правду или был талантливее его; он завидовал даже мёртвым — именно вследствие его злобной зависти прах Марата до сих пор не перенесён в Пантеон! Теперь со всем этим будет покончено. Справедливость восторжествует, диктатура уступит место демократии, люди получат свободу и безопасность — о чём же ещё остаётся мечтать?…
Подобные взгляды нельзя свести к одной демагогии, хотя для большинства термидорианцев — хищнической буржуазии дантоновского склада, покончившей с робеспьеристами ради экономического и политического господства, — то была демагогия чистейшей воды; но обманутое ими меньшинство — бывшие левые якобинцы, близкие к эбертистам члены двух главных комитетов Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа, Вадье и другие, иначе говоря, ревностные приверженцы Революционного правительства, искренно верили, что с падением Робеспьера революция может быть продолжена и углублена.
Так или иначе, но на первых порах эта грубая пропаганда имела несомненный успех. Она позволила ведущим термидорианцам укрепиться у власти, облегчила расправу с инакомыслящими, привлекла или, по крайней мере, нейтрализовала многих честных республиканцев, вселив в них какие-то надежды.
Нечуждым подобных надежд оказался вначале и Гракх Бабёф.
4
Лоран быстро пробежал только что написанные и исчерканные страницы.
Нет, он недаром потратил месяц, в течение которого не притрагивался к своей рукописи. Уяснение политической обстановки тех дней даёт ему возможность добавить кое-какие штрихи к пониманию тогдашнего настроя нового Гракха. Сегодня он представляет себе всё, как если бы шёл тогда бок о бок с Бабёфом. Да, сегодня он ясно видит, как следует начать новую часть…
5
…В один из жарких дней конца термидора II года Республики по улицам Парижа медленно брёл человек, который, вероятно, производил на встречных довольно странное впечатление. Потрёпанная одежда и манера держаться выдавали в нем провинциала-санкюлота. Длинные, плохо причёсанные волосы прикрывала старая широкополая шляпа. Лицо его, ещё молодое, но отмеченное следами тяжёлых забот, выражало одновременно и сосредоточенность и рассеянность. Он, казалось, внимательно присматривался к тому, что происходило вокруг, но был словно отрешён от увиденного, погрузившись в мир своих раздумий.
Провинциал выделялся в толпе нарядных и самодовольных обитателей фешенебельных кварталов.
Никогда ещё многоликая столица Франции не меняла своего облика так быстро и бурно, как в эти дни. Всего месяц назад жившая трудовыми буднями и революционными порывами, озабоченная борьбой с голодом и внутренним врагом, уважавшая бедность патриотов и презиравшая роскошь «подозрительных», вынужденных, скрывая свои богатства, рядиться в лохмотья, сегодня она из весталки вдруг превратилась в вакханку, сбросила скромные одежды добродетели, чтобы засверкать извлечёнными из тайных сундуков драгоценными камнями и давно забытыми шелками.
Провинциал, хотя не раз бывал и подолгу жил в революционном Париже, чувствовал себя как человек, попавший в чужую страну или в далёкое прошлое. Он не видел ныне ни так хорошо знакомых красных колпаков, ни народных патрулей, ни оживления у афиш и газетных киосков, ни братских трапез; вместо привычно звучавшего «ты» и такого близкого слова «гражданин» слух резали обращения дореволюционной поры — «месье» и «мадам». Вновь появились давно исчезнувшие блестящие кареты с лакеями на запятках, театры, забыв о спартанском целомудрии якобинской эпохи, анонсировали фривольные пьесы, ювелиры и дамские портные зазывали своими витринами богатых клиентов, а маленькие ресторанчики и кафе, вдруг открывшиеся повсюду, кишели прожигателями жизни и их разряженными подругами.
Всё это поражало человека в потёртом костюме, в нос бил аромат буржуазного благополучия и разгула. Но он старался не видеть видимого, уходя в собственные мысли, и стремился поверить тому, что сам внушал себе в течение нескольких последних недель.
Итак, эра Робеспьера окончилась. Это не так уж плохо. Напротив, если вдуматься и всё тщательно взвесить, приходишь к выводу, что переворот был неизбежен и благ. И конечно, те картины, которые приходится созерцать сегодня, — лишь кратковременное, незначительное явление. Важнее другое: эра ужаса позади, террор ушёл в безвозвратное прошлое, и путь в царство свободы открыт. А через свободу люди придут и к Равенству. Придут обязательно. Он приведёт их. Наступает его черёд — он чувствует это и знает, что не сойдёт с уготованного пути, не отступит, пока не добьётся победы или не падёт в неравной борьбе.
Так или примерно так думал человек в потрёпанном платье, шедший по улицам Парижа в месяце термидоре. Его только что освободили из заключения. Ему было тридцать четыре года, и звали его Франсуа Ноэль Бабёф, хотя сам он величал себя гордым именем Кая Гракха. И это второе имя давало ключ к его замыслам, которые могли бы кое-кому показаться слишком самонадеянными и тщеславными. Но нет, здесь не было тщеславия. Во всяком случае, тот, кто знал прошлое и предвидел будущее Гракха Бабёфа, никогда бы этого не сказал…
6
По приезде в Париж он получил место всё в той же продовольственной администрации, снял небольшую квартиру в секции Музея и перевёз туда жену и детей. Наконец-то после бесконечных мытарств и долгой разобщённости семья могла собраться в полном составе и зажить в относительном благополучии.
Но материальное благополучие никогда не было целью жизни Бабёфа. Вот и сейчас он ищет и быстро находит ту область общественной деятельности, где наиболее полно может выразить себя. Недели через две после обоснования в столице он бросает службу и всецело отдаётся заманчивой, но непрочной профессии журналиста.
Своя газета была золотой мечтой Бабёфа. Уже два раза пытался он её издавать, но оба опыта оказались кратковременными — не было твёрдой материальной основы. После недолгих поисков он находит издателя, соглашающегося с ним сотрудничать. Имя издателя — Арман Гюффруа, он член Конвента и редактор собственной газеты.
Гюффруа… Если бы Бабёф внимательнее присмотрелся к этому любезному и доброжелательному человеку и припомнил, с чем связано его имя, он, прежде чем заключить договор, должен был бы очень и очень призадуматься. Арман Гюффруа, до революции аррасский адвокат, лично знакомый с Робеспьером, в ходе революции несколько раз, причём весьма беспринципно, менял политическую ориентацию и не пользовался доверием патриотов. Но в эти дни Бабёф не слишком присматривался к своим союзникам. Для него было достаточно, что издатель поносил казнённого «диктатора» и ходил в друзьях у главы термидорианцев Фрерона; Фрерон же олицетворял в глазах Бабёфа свободу вообще и свободу печати в особенности.
Так или иначе, соглашение состоялось. Гюффруа субсидировал будущего трибуна, вступил с ним в пай и предоставил ему свою типографию.