Мне думается, что весь фокус в том, что в “Письмах” нигде, ни под каким видом не возникает в качестве призыва идея отказа.
Главные герои фильма не владеют ни машинами времени, ни чудодейственными химикатами. Но средства, которые уже создала наука, они по мере возможности используют в целях, которые считают достойными. Более того, Ларсен в аду ядерной зимы успевает продолжать научную работу, а его коллеги — обогащать, всяк на свой лад, умирающую культуру постижением причин происшедшего. И никто не упрекает их за это.
Главные герои фильма не обладают ни эликсиром бессмертия, ни способностью сниться, ни способностью летать. Единственное, что выделяет их из окружающих, — это их талант и громадный потенциал человечности. И они несут его и хранят, не задумываясь о том, что это их крест, и не пытаясь его с себя снять. Он заставляет их жить на пределе возможностей, принимать решения и совершать поступки. И они никому не говорят: уничтожьте. И никто не говорит им: станьте как все. А когда нечто подобное пытается произнести Хюммель-младший, мы видим, что здесь всего лишь его личный надлом, его личный крах — и сострадаем ему, но не желаем ему победы над теми, к кому он обращается.
Это все ставит на свои места.
Отказ от того, что дала тебе природа или техника, — всегда трусость и всегда вызывает презрение. Попытка предложить отказ как позитивную программу извращает мир, и даже реально существующую проблему немедленно превращает в надуманную; подсмотренную даже в гуще жизни ситуацию — в анекдотически, смехотворно невозможную; обычный человеческий характер — в донельзя упрощенную маску; любую философскую тираду — в нудный набор общих мест. Всякая попытка научиться применять дар, сколь угодно неумелая и болезненная, — всегда восхождение и мужество, всегда вызывает сочувствие и желание помочь, делает даже простые слова исполненными глубокого смысла, делает даже слабого человека венцом творения.
Любой отказ — это смерть или убийство. Иногда духовное. Иногда и физическое. Ни то, ни другое никогда не удается достоверно выставить в качестве образца поведения.
Мы ни от чего не в состоянии отказаться. Мы должны учиться применять.
АНДРЕЙ БАЛАБУХА
ЖИВИ И ДЕРИСЬ!
(Заметки о фантастике
Владислава Крапивина)
Как-то незаметно минуло двадцать пять лет — подумать только, уже четверть века! — с тех пор, как в сборнике “Фантастика-63” увидел свет первый фантастический рассказ Владислава Крапивина “Я иду встречать брата”.
Первая половина шестидесятых… Издательство “Молодая гвардия” стало выпускать свои ежегодники “Фантастика”, в издательстве “Знание” начал выходить альманах “НФ”, в Ленинграде регулярно появляются объемистые тома “В мире фантастики и приключений”, только что родились серии “Библиотека советской фантастики” и “Зарубежная фантастика”, возник журнал “Искатель”. Одна за другой появляются повести братьев Стругацких, публикуются рассказы Ильи Варшавского и Дмитрия Биленкина, дебютируют Владимир Михайлов и Ольга Ларионова… Вот такое было время. И на этом фоне первый рассказ Крапивина показался традиционным, больше того — заурядным. В самом деле — уже успели приесться космонавты, возвращающиеся из своих звездных странствий спустя десятилетия, а то и столетия после старта. Уже насмотрелись читатели самых невероятных миров, планет черных солнц и голубых светил, навстречались с разумными и неразумными их обитателями. И высокогуманное общество всепланетного коммунизма, потрясшее наше воображение в “Туманности Андромеды” Ивана Ефремова, успело стать в читательском сознании едва ли не обыденным. Множество раз уже вспыхивали на страницах фантастики искусственные солнца, осуществляли земляне высокогуманные миссии в космосе, героически погибали космопроходцы, и потому еще один набор всех этих реалий, прямо скажем, не впечатлял.
Так что же? Забылся рассказ и раскопан лишь сейчас, к случаю? Нет! Запомнился. И непонятно — чем. То ли мягкой своей интонацией, то ли очень конкретной на человека, а не на массы направленной авторской добротой. Пожалуй, тогда на этот вопрос ответить было невозможно. Запомнился — и все тут.
Но вот прошло четверть века. Один крапивинский рассказ превратился за это время (даже если говорить лишь о фантастике, оставляя за бортом все остальное) в целую библиотеку. И стало ясно, что в том рассказе, как древо в горчичном зерне из известной притчи, было уже заложено все, что сделало сегодня Владислава Крапивина одним из наиболее ярких, своеобразных, оригинальных мастеров отечественной НФ.
Конечно же, возможности небольшой статьи даже в малой мере не позволяют обозреть все написанное Крапивиным — для этого нужна монография, книга, время для которой, наверно, уже пришло. Но даже если ограничиться разговором об одной лишь составляющей его творчества — фантастике, все равно невозможно рассмотреть всю последовательность повестей, образующих созданный писателем художественный мир. Но зато такая статья позволяет поговорить о принципах, на которых этот мир зиждется, о законах, им управляющих, наконец о том, как связан этот вымышленный мир с нашим.
И может быть, это самое интересное.
Встречаются сейфы — для того чтобы открыть такой, нужен не один, а сразу несколько ключей; каждый в отдельности легко входит в замочную скважину, поворачивается в ней, но не отпирает. И лишь все ключи, вставленные и повернутые вместе, открывают доступ к содержимому.
Творчество Владислава Крапивина чем-то сродни такому сейфу. Сравнительно несложно вычленить главные идеи, последовательно проводимые им из книги в книгу. Но ни одна из них в отдельности не может объяснить крапивинского феномена. Секрет его — во взаимодействии, взаимоподдержке, взаимодополнении этих довольно простых, но не столь уж часто соединяющихся в нашей НФ идей.
Прежде всего, это идея гуманизма, но гуманизма отнюдь не абстрактного. Ибо нелегко сыскать в человеческой истории концепцию, за которую было бы заплачено более страшной ценой, чем абстрактный гуманизм — тот, который оперирует отвлеченным благом людей, масс, народов, человечества, наконец, но забывает о человеке. И в итоге конкретный человек, и не один даже, а массы этих самых конкретных человеков оказываются для абстрактного гуманизма лишь строительным материалом, из которого строится светлое здание идеального порядка. При этом, чтоб удобнее было из них складывать стены и мостить подъездные пути, их стоит предварительно умертвить… Проще всего — физически, но можно и духовно. Технологию этого процесса прекрасно продемонстрировали в своих антиутопиях (дистопиях) Евгений Замятин, Олдос Хаксли и Джордж Оруэлл.
Конкретный же гуманизм всегда направлен на конкретного человека. Не идеального, не теоретического — живого. Того, которого надо спасти и защитить, поддержать и научить, того, который есть не винтик общественной машины, не клетка социального организма, но его главная и единственная суть.
Прийти к такой точке зрения было непросто. Особенно если учесть, что наша литература ее не поощряла, в течение многих — слишком многих! — лет находясь в плену совершенно иной модели мышления. Того, где за лесом уже не видно деревьев, и вместо елки или березы существует лишь лесоматериал. К счастью, юность Крапивина пришлась на знаменательное время. Время XX и XXII съездов КПСС, когда впервые, еще робко и не до конца, но приоткрылась все же горькая правда нашей собственной истории. И вместе с тем — время прорыва в космос, как-то разом раздвинувшего наши горизонты, заставившего осознать одновременно и малость Земли, песчинки во вселенских масштабах, и величие человека. Того самого, отдельно взятого. Индивидуального. Живого.
С этим мироощущением и вошел Крапивин в литературу, им он наделил и всех своих героев, начиная с того первого рассказа, о котором я уже говорил.
Впрочем, я не случайно упомянул, что формировало крапивинское мировосприятие само время. Потому что в этом смысле он был лишь одним из поколения, чьи души и умы этим временем были слеплены и отшлифованы. Но ведь пока мы поговорили только об одном, первом ключе. А есть и второй.
Детство Владислава Крапивина пришлось на военные годы, тяжкое время, когда мужчины были на фронте, а женщины и подростки выполняли мужскую работу в тылу. И дело не только в физической тяжести этой работы, не только в напряжении и перенапряжении всех сил. Дело еще в том, что психологи называют отсутствием мужского стереотипа поведения.
Если перед глазами цыпленка, едва вылупившегося из яйца, кошка пробежит раньше, чем он увидит наседку, то именно кошку и станет считать цыпленок своей матерью. Это имприн-тинг, могучий инстинкт запечатления первого движущегося образа, увиденного в жизни. Конечно, человек не птенец. С ним посложнее. Но и в долгом, многотрудном нашем человеческом воспитании вот это впечатление, этот перед глазами изо дня в день стоящий образ отца, старшего брата, словом, мужчины формирует мужское поведение. Так повелось от века.