Закончив про людей, скажем словечко и про себя. У нас в Петербурге есть огромная масса побирающихся детей, которых ловят, сажают, но которые снова выскакивают оттуда, куда их посадят, и так идет бесконечная игра, пока эти ребята взрастут и совершат нечто такое, за что правосудная Фемида уберет их и из Петербурга, и из Европы на «страну далече». Отчего бы предприимчивым и мало-мальски добрым людям с небольшими средствами не набрать из этих нищенствующих воришек фалангу чистильщиков? Что нужно для этого? Во-первых, разрешение начальства, в котором, всеконечно, отказа ждать невозможно; потом каждому мальчугану пестрядинную блузку на плечи да ящик с щетками и нумерованною жестянкою в руки, — вот он и снаряжен, а между тем он и питается, да еще и заработок домой приносит. В Париже у театра Одеон был чистильщик старик, который дал за своею дочерью сто тысяч фр<анков> приданого. Диккенс то же рассказывает о биржевом чистильщике, который жил барски и женился на девушке хорошего круга (на чем и завязан рассказ). Наш Петербург справедливо считается в числе опрятных и очень любящих опрятность городов. Питерщик самого невысокого слоя знаком с употреблением мыла, помады и ваксы. Почему бы не дать возможности чиститься еще чаще и в то же время не открыть этим бедным людям, ребятам и старикам, новой статьи дохода? Можно с уверенностию сказать, что если бы (уже хотя не по примеру Сан-Франциско, а просто по-парижски) расставить чистильщиков по многолюдным улицам, при входах в сады и скверы и у подъездов клубов, танцевальных заведений и у биржи, то они не стояли бы здесь без дела. Может быть, скажут, что «у нас это не примется», но почему же? Напротив, больше оснований думать что это очень примется. Говорили же, что и железноконная дорога «провалится» и что и омнибусы не примутся, а все что с толком начато, принялось и в самое короткое время сделалось потребностию, без удовлетворения которой теперь, кажется, нельзя уже и обходиться.
Весна и свойственные ей стремления. — Избирательная горячка. — Парижский petit bourgeois. — Нечто о предчувствии политических гроз. — Праздник в Орлеане в честь Орлеанской девы. — Скандал с девою, изображавшею девственницу. — Дитя рулетки.
Весеннее солнце все вызвало к деятельности как в природе, так и в социальной жизни и в политике. Приемные залы еще открыты, балы продолжаются, но большинство столичного населения уже охотнее спешит на открытый воздух. Зимние одежды сняты, и парижане встречают лето на Елисейских полях. Сад Mabil также открыт вместе с прочими танцевальными садами, в которых забавляется полу-свет и четверть-свет Парижа. Здесь собираются обыкновенно толпы как иностранцев, так и французов; первых привлекает сюда любопытство, но, что привлекает вторых, — это действительно непостижимо. Вечно одно, одно и одно и то же: подержанные женщины, изношенные мужчины, канканчики и пунши да пиво… Господи, сколько бы надо удивляться, как есть постоянные аматеры[34] подобных увеселений! Можно бы даже по этому поводу сказать ядовитое словцо насчет французской легкости и всего прочего, если бы… если бы сами мы далеко от этого уехали и не всемерно к тому стремились. Парижанин, впрочем, и вообще невзыскателен и неразборчив на забавы и удовольствия: он идет всюду, где можно что-нибудь посмотреть: большого ли быка, иностранного ли государя, или какую-нибудь выставку редкостей; а главное, где есть женщины, там и француз. Известно же, что у нас в оные времена, когда их брата много рассеяно было в качестве гувернеров по русским селениям, они певали с нашими сенными девушками подблюдные песни, водили с крестьянками в рощах танки, качались на качелях и пивали «петит рюмки русски добро», и все это с чистосердечным весельем, и часто ни слова не понимая из того, с чем к ним относятся.
Счастье и рай земной внутри нас самих, и француз, умеющий всегда и везде творить свое веселье, блестящее этому доказательство.
Окрестности Парижа тоже усеяны гуляющими, но здешние гости ищут надышаться весенним воздухом, насмотреться на молодую зелень, вообще, что называется, вздохнуть и освежиться. В троицын день все пароходы, сновавшие взад и вперед по Сене, были битком набиты пассажирами, на всех омнибусах красовались голубые значки с надписью «Complet»;[35] высшее общество даже вовсе не решалось отправиться в «Bois»,[36] такая сильная там была толкотня и давка.
* * *
На избирательных собраниях тоже было непросторно: около каждого из более или менее красноречивых и талантливых кандидатов толпились тысячи слушателей. Всякий, кто прожил бы последние недели перед выборами в Париже, вообразил бы, что его внезапно перебросило, по крайней мере, хоть на ту сторону канала в либеральную Англию, а спросонья могло бы пригрезиться, что он и в Америке. Великая нация была смела, как немецкий школьник, которому в рекреационный день позволяется даже прыгать на директорскую спину. Возбуждение в самом деле было всеобщее: высшие классы вдруг почувствовали тягостную и неприятную неловкость, рабочие заволновались, правительственные лица задумались. Перед тревожными очами стали подниматься тени из растревоженных гробов; в великолепно освещенных залах раздалось эхо марсельезы; за веселою танцовальною музыкою слышались крики: «Да здравствует республика!», в памяти всех восстал 1789 г., за ним 1793, 1830 и 1848. Крутые годы, тяжкие годы, и годы великие и поучительные для имеющих уши, чтобы ими слушать, а не хлопать, лепеча: «Слушаю-с». Общество тоже хлебнуло кипятка избирательных собраний, оно оживилось и стряхнуло с себя на эту пору безучастие, усвоенное им за последнее время его бездеятельной и опустившейся жизни. Парижане было заходили гоголями и заговорили совсем свободными «enfants de la patrie».[37] Смотреть на это было очень интересно. Не без того, разумеется, чтобы тут не выкидывалось и экивок, и глупостей, и безрассудств, и даже, если хотите, довольно возмутительных вещей. «Из потем света, говорят, не скоро рассмотришь». Всего обиднее и досаднее из всех общественных неловкостей было видеть неумение или радикальнейшую отвычку французов понимать свое значение как народа, как государственной силы, без которой ничто же бысть, еже бысть. Повсеместно опять главнейшие задачи и цели упускались или забывались; громкая фраза пустозвонного крикуна без всякого труда зачеркивала резонного человека и отрывала общественное внимание от насущных вопросов к вопросам малозначительным и подчас даже вовсе ничтожным. Опять воздавались почести некоторым личностям, весьма мало их заслужившим и, может быть, если бы взять их под мелок, едва ли даже принесшим хотя когда-либо какую-либо пользу делу свободы. Все это возмутительно, но всего возмутительнее все-таки было забвение, постигшее некоторых лиц, вовсе не заслуживших забвения французов. Это, конечно, и наша родная черта, жить философиею желудка, который «старого добра не помнит»; но тем не менее, надо сказать матку-правду, — черта это довольно не высокая и во всяком случае не рекомендующая особенно нацию ни со стороны ее общечеловеческих чувств, ни со стороны ее политической дальнозоркости. В духе почтения к прямым и истым героям страны воспитываются новые герои, а в шуме, поднимаемом в честь эфемерных блягеров, множатся только блягеры, в которых и без того нет недостатка во Франции (а к нам это и вовсе не относится, потому что мы — особая статья: чужие земли стоят похвальбою, а наша хайкою крепка).
* * *
Что могло выясниться среди всей этой суеты, среди всего этого крика и шума, это одно, что французы, как их ни дрессируют, все-таки настолько не забыли еще своего прошедшего, что человеку, который там, в этих кружевных Тюльери, сидит и, перебирая из руки в руку возжи, поверяет: крепки ли они и как бы какая не лопнула, до гроба своего не видеть вожделенного покоя. Шапка святых и грешных Людовигов (Лудовиков) должна подчас давить на мозг сильнее, чем шапка Мономаха, давившая череп хитрого Бориса. Потомство! Потомство!.. все надежды, все упования, как и все оправдания нынешнего императора французов, если он может где искать их, то это в потомстве, но, кто бы что ни говорил и как бы улегшиеся со временем страсти ни открыли доступа к правильному обсуждению всей деятельности Наполеона III, его цезаристские идеалы и стремления, конечно, не выдержат и самой бесстрастной критики и никогда не укрепят любви за его ближайшим потомком.
Да, бедный этот юноша; да, бедный этот принц, — любопытен и страшен его гороскоп! Вот тот, кто один из всех, чающих венца, может, вероятно, ничего не преувеличив, сказать: «От юности моея мнози борят мя страсти!»
* * *
Из лиц, принимавших участие в избирательных волнениях, самым типичным и потому самым интересным для постороннего наблюдателя является парижский petit bourgeois, этот мелкий собственник, постоянно трусящий революции и между тем постоянно готовый принять в ней участие. У мелкого парижского буржуа свое собственное миросозерцание, центром которого, конечно, он считает Париж. Как могут люди жить не в Париже или, по крайней мере, не во Франции, этого petit bourgeois не может понять. Определенных политических убеждений у него тоже почти нет; он думает то, что думает его журнал, а его журнал — это тот листок, который он прочитает последним. Во время избирательных собраний petit bourgeois, — этот маленький скаредник, маленький фанфарон, маленький повеса и непременно трусишка за свою propriété[38] и азартный забияка за свою gloire de belle France,[39] — от всей души аплодировал самым либеральным ораторам, не разбирая их оттенков и закала. Как в былое, но совсем еще недавнее время, наш крепостник-боярин восхищался журналами, где пробирали экономистов за их laisser faire, laisser passer[40] и бредили аграрными законами Лициния, так и этот bourgeois. Ему нравится, что ругают, по-нашему пробирают, тех, кого он задним числом не сумел понять, а что там, к чему тут «аграрные законы Лициния» привешены?.. Это так, должно быть… для разговора… какой-то вздор и глупость, а проборка, мол, вот это не вздор и не глупость, да и потом проборка задается уже очень смачная, очень хорошая.