Вообще меня не очень-то волнует вопрос о власти, тем более – ее декларации и программы. Самый важный для меня вопрос я в декаларациях не находил, а вопрос, а проблема состоят в том, чтобы государство обеспечило своим подданным условия для такого труда, заниматься которым можно было бы с максимальной добросовестностью, чтобы производительность труда была в равной степени выгодна и трудящемуся, и государству. Вот и все. И все тут права человека, и все общественные условия, и вся тут экология, и весь гуманизм. Если между государством и трудящимся возникает капиталист – пусть ему тоже будет невыгодна ни чрезмерная эксплуатация рабочего, ни больное государство. Пусть это утопия, но разве утопии лишены принципов?
В Академгородке я жил года полтора. Несколько месяцев лежал в тамошней больнице со спазмами сосудов сердца и головного мозга. После поездки на строительство Асуанской плотины отозвался мне Египет. Врачи говорили – это две перестройки организма наложились одна на другую: Новосибирск – Асуан и Асуан – Новосибирск. Тяжелая была болезнь, и в Москве я лежал в Боткинской два раза, и в Новосибирске месяца три. Наверное, и загнулся бы: все сильнее и чаще были сердечные приступы, один за другим. Руки, начиная с пальцев, синели на глазах, боли, тошнота (сознание не терял). Девятый приступ, который я уже не думал выдержать, пришелся на воскресенье, моего лечащего врача не было, была дежурная, молодая врач, из ординатуры института Мясникова, который временно помещался этажом ниже. Пришла эта девица, покачала головой:
– Ай, ай! Приступ сильный, надо его снимать немедленно. Сейчас я принесу две таблетки, вы их проглотите, приступ будет снят, и вы уснете. Ну а завтра утром я приду и еще вас посмотрю.
Что мне было говорить по поводу такой самонадеянности? Таблетки я проглотил, и что же? Минут через пять синева с рук стала исчезать, сердце перестало болеть. Я этому не верил, жена – была рядом – не верила. Пришла эта девица снова и рассердилась:
– Почему же вы не спите? Я же вам сказала – спать!
И стал я поправляться, заново учился ходить, сначала три шага, сначала одна лестничная ступень, потом две, три… Чуть перебрал – начинай все снова. Я три раза начинал и восстановился, как будто и не было болезни. Мне сказали: болезнь такая – она вернется обязательно, не позже чем года через два, но, конечно, не столь сильная. Всякий раз придется лежать дня два-три.
Вернулась лет через десять, и сначала я действительно лежал, а потом не стал, нашел свое средство: таблетка сильного снотворного на ночь.
А лекарство-то у врача-молодицы было очень простое, успокаивающее, называется, кажется, триоксазин. Его врачи в кармашках носят, когда идут в морг на вскрытие. Волнуются же врачи: вскрытие покажет – подтвердится или не подтвердится диагноз, правильно или неправильно больного лечили. Все дело в том, что в институте Мясникова знали еще и другие свойства этого лекарства…
…Подойти бы к своему письменному столу, вцепиться в бумаги, порвать их в клочья и кончить с собственной писаниной раз и навсегда. “Навсегда” – ведь осталось очень мало, тем более – чего ради его беречь-то?
Нынче апрель 94-го. С увлечением читаю Чаадаева. Читал и раньше, но, должно быть, поверхностно, в то время как у Чаадаева нет (недостаточно) стремления к простоте.
Чаадаев о числе, и я немного о том же: числа в природе нет уже по одному тому, что в ней нет единиц измерения и нет нуля. Нуль – это гениальное изобретение человека, к тому же – антиприродное. Природа бесконечна и в наращивании, и в дроблении. Все живое воспринимает окружающий мир только в качестве – холод и тепло далеко небезразличны живым существам. Но измеряет температуру среды обитания и самого себя только человек. Он измеряет все – силу ветра, яркость солнечного света, пространство и время. Дело дошло до того, что человек принял некий день за нулевую величину (Р.Х.), от которой и ведет счет в две стороны – в прошлое и в будущее. Этот счет, кстати говоря, умаляет настоящее, которое одно только и существует для всего остального живущего мира. Число стало в основание всех материальных потребностей человека, число разделило эти потребности на материальные и духовные.
Мысль привела человека к числу, поставила его в зависимость от числа, от количества, сама при этом оставшись независимой, – ее, мысль, по-прежнему нельзя исчислить. Сколько у человека в течение дня было мыслей? Какой продолжительности? Какого размера? Веса? Напряжения?
Постигнув историю возникновения числа, можно было бы ответить и на многие вопросы возникновения современного человека. Чем было для человека число – эволюцией или мгновенным озарением? Или – тем и другим? Однако же человек никогда не постигнет начальных истин своего существования, он их не помнит так же, как не помнит и никогда не вспомнит акта своего рождения, более того – первых двух лет своей жизни. Память же возникает в нем едва ли не одновременно с понятием числа. (Которое и оформляет его до того не осознанные потребности.) Сознание осознает качество (тепло, холод, свет и тьму), сначала усвоенное (отмеченное) нашими органами чувств (слух, зрение и др.), а количество, счет мы определяем с помощью мозгового вещества. Постоянное число в природе (протоны, нейтроны, др.) – это не число, а неизменное качество. Число – это то, что изъясняет природные изменения.
По Чаадаеву:
“В приложении к явлениям природы наука чисел, без сомнения, вполне достаточна для эмпирического мышления, а также и для удовлетворения материальным нуждам человека; но никак нельзя сказать, чтобы в порядке безусловного она в той же мере соответствовала требуемой умом достоверности”. Количеств, собственно говоря, в природе не существует, если бы они были, то “уже не Вера двигала бы горы, а Алгебра”.
Великий ум в одинаковой мере чувствителен как к безграничности, так и к ограничениям, и вот уже Чаадаев замечает за словом, что оно не всесильно в этом мире; слово тоже недостаточно для того, чтобы вызвать великое явление всемирного сознания, слово – далеко не единственное средство общения между людьми.
Удивляет язык Чаадаева: универсальный, очень разный в зависимости от обстоятельств места и времени.
На следствии он пишет свои ответы следователю, как завзятый чиновник и бюрократ, письма родным – как родным, Пушкину – как Пушкину, письма литературные выглядят так, как будто они принадлежат современному литератору.
Разве что слово “сударыня” присутствует у него повсюду, так ведь и мы имели намерение (Вл.Солоухин) вернуть это слово в наш обиход.
Философия и философичность – это всегда попытка иного существования, иного, но параллельного реальному. Исходная и заключительная точки одни и те же – рождение и смерть, никакими доводами не опровергаемые реальности даже в божественном писании, хотя там есть и “до” и “после”. Ничто не опровергает этих двух явлений, но слишком трудно признать единственность пути от одного к другому – это детерминизм, который человеческое сознание принять не может, практика жизни – принять не может. Такого рода принятие – отказ от философии.
Чаадаевская философия причинности, при кажущейся ее космополитичности, на самом деле от начала до конца национальна, поскольку сводит философию к судьбе России. Может быть, и все-то последующие наши философы от Константина Леонтьева до “белоэмигрантов” в Париже – Николай Бердяев, Семен Франк, Сергей Булгаков, а также Павел Флоренский, Николай Федоров, Николай Лосский – представили дело так, что Россия, ее особенности, ее судьба и есть философия. Кажется, небывалый в мире случай, а начало положил Чаадаев. Даже то, что он отказался от православия, принял католичество, дела не меняет: это в поисках все той же России, стремление увидеть ее со стороны. В христианстве, а все-таки со стороны.
Познание методов познания… Гносеология. Смысл смысла. Как бы нам не стало еще труднее жить и думать. Страшно как-то… Уж очень мы расхвастались безграничностью нашего мышления. Безграничность количественная, а – качество? Еще безнадежнее. Куда нас поведут-то – к познаниям третьего, четвертого, десятого порядка? К познанию познанием самого себя – для этого оно и дано человеку?
Те народы живут спокойнее и благороднее, которые исключают некоторые проблемы своего существования из своего сознания.
Ну, кто-там там, ученые единицы, специалисты рассуждают, однако всем остальным – это до лампочки, это не только незнакомо, но и чуждо. Философия качественно безгранична, как и вся духовная жизнь, число же ее представителей должно быть ограничено. Иначе – хана.
Уже Чаадаев уразумел науки глубже, истиннее, чем они сами себя, когда сказал: “Три открытия сообщили им толчок, вознесший их на эту высоту: а н а л и з Декарта, н а б л ю д е н и е Бэкона и небесная г е о м е т- р и я – создание Ньютона”, он же сформулировал истинное, то есть ограниченное значение числа: наука забывает, “что мера и предел – одно и то же, что бесконечность есть первое из свойств”, “что когда мы вкладываем в руку создателя циркуль, то допускаем нелепость”. Письмо пятое, можно сказать, главу пятую того Писания, которое создал Петр Чаадаев, он открывает словами: “…Закон не может быть дан человеческим разумом самому себе точно так же, как разум этот не в силах предписать закон любой другой созданной вещи”.