Все это чистый вымысел. Отец никогда со Сталиным не встречался, не имел с ним ни одной беседы, да и не стремился к подобному сближению, последовательно придерживаясь одного из своих любимых библейских изречений: «ни мне меда твоего, ни укуса твоего».
Итак, в час дня Михоэлс отправился на торжественный обед с узбеками и основательно там задержался. Часам к шести он вернулся явно навеселе. Говорил с нами только по — узбекски, зачем‑то погасил свет, устроился на полу посреди комнаты и, раскачиваясь как старый узбек, нараспев причитал, что пора отправляться» в орган к Молотому». (Журнал или» орган печати» под названием» Война и рабочий класс» курировался Молотовым.)
Было совершенно очевидно, что отец слегка выпил, и что в таком виде отпускать его» в орган» просто опасно. Пока мы соображали, как с ним быть, он вдохновенно импровизировал очередную новеллу о нашей соседке — безобидной старой деве, которая» сегодня ночью кралась с ножом по коридору». В общем развлекал нас, как мог. Внезапно он встал с пола, зажег свет, провел ладонью по лицу, как бы снимая какую‑то невидимую пелену, и произнес совершенно трезвым будничным голосом: «Ну, я пошел. Буду часа через два».
Привыкшие к папиным играм, мы ничуть не удивились этой перемене. Однако, когда, надев шубу и взяв палку, он вышел из дому, я быстро оделась и последовала за ним на некотором расстоянии. Редакция журнала, где должна была состояться встреча, помещалась недалеко от нас, в маленьком переулочке на Арбатской площади. Еще не сняли затемнение, и после захода солнца город погружался во тьму. Только луна освещала блестящие, раскатанные детьми островки луж.
Я шла в отдалении, боясь потерять из виду отца, который шел, слегка прихрамывая на правую ногу, засунув руки глубоко в карманы пальто. И в это мгновение — в который уже раз! — я так остро почувствовала его одиночество, что у меня защемило сердце.
Убедившись, что он благополучно дошел, я вернулась домой, но это ощущение какого‑то его бесконечного одиночества так и не оставляло меня.
Пришел он поздно, о подробностях встречи с Молотовым не рассказывал, но, кажется, именно тогда состоялась передача шубы для Сталина.
Отрывочные воспоминания порой приводят к неожиданным открытиям.
Девятнадцатого апреля отец зачем‑то облачился в халат и заявил, что из дому сегодня не выйдет, а если позвонит некто Чобруцкий — его к телефону не звать. На вопрос, кто такой Чобруцкий, он ответил, что это мелкий служка из синагоги, и вскользь добавил: «В сапогах и с погонами».
Ответ пояснений не требовал.
В этот день, девятнадцатого апреля сорок шестого года, в Московской синагоге был объявлен молебен в память евреев, погибших в немецких лагерях и гетто. Отец в синагогу не пошел, но не выходил на улицу, не брился, и, насколько я помню, пил воду и курил.
Больше мы от него никогда об этом Чобруцком не слыхали.
И вот, спустя тридцать лет, уже здесь, в Израиле, я получила письмо от одного бывшего партизана по фамилии Лидовский. К письму была приложена фотокопия членского билета Союза журналистов СССР, подписанная рукой Михоэлса. В письме, а затем при встрече, Лидовский рассказал мне о своих встречах с отцом.
Лидовский был членом сионистской организации в Белоруссии, и во время войны партизанил в белорусских лесах. Летом сорок четвертого года ему удалось вывезти на освобожденную территорию группу еврейских сирот. Конечной целью его было переправить этих детей в Палестину, но пока что их надо было хотя бы одеть и подкормить.
Никакой связи с Москвой у Лидовского не было. Единственное, что он знал, было имя Михоэлса, и что во время войны он стал председателем Еврейского антифашистского комитета. Та сердечность и простота, с которой Михоэлс встретил его, совершенно незнакомого ему человека, его поразила. Лидовский рассказывал Михоэлсу о многочисленных проявлениях антисемитизма, с которым ему пришлось столкнуться при переправке этих несчастных, чудом спасшихся от Гитлера, осиротевших детей на освобожденную от немцев землю Белоруссии. Михоэлс слушал его с большим волнением и только повторял: «Говорите, говорите. У вас есть передо мной большое преимущество — вы можете говорить, я же могу только слушать».
Наконец речь зашла о материальной помощи детям. Отец, на вопрос Лидовского, где и сколько денег он может раздобыть, ответил: «Мы — организация чисто представительная (Еврейский Антифашистский комитет. — Н. М.). Возможностей у нас нет никаких, а денег и подавно. Вы должны пойти в синагогу и обратиться к некоему Чобруцкому. Там вы могли бы получить то, что вам надо, так как генералы — евреи пожертвовали большие деньги синагоге».
Тут‑то я и вспомнила, как и когда впервые услышала от папы это имя. Оказалось, что и Лидовского папа предупредил, что с Чобруцким надо поосторожнее, но тот в самом деле помог раздобыть деньги для детей.
Чтобы облегчить Лидовскому пребывание в Москве и дать официальное обоснование его просьбам, Михоэлс оформил его как журналиста при газете» Эйникайт», сменившей во время войны существовавшую до тех пор » Эмес».
Разумеется, отец прекрасно сознавал, какой опасности он себя подвергает, подписывая своим именем поддельный документ и ряд рекомендательных писем человеку, с которым он был едва знаком. Но в том‑то и заключалось мужество тех лет: не в бесстрашии, а в преодолении страха.
В такой и подобной помощи и заключалась, по — видимому, деятельность отца.
В чем состояла деятельность Комитета в целом, кроме того, что я уже написала, и» временной необходимости в контактах с мировым еврейством», я затрудняюсь сказать и утверждаю, что сейчас уже этого никто в точности не знает.
Война подходила к концу. 29 апреля на улице Горького в помещении ВТО состоялась первая за четыре года Шекспировская конференция. Практика подобных конференций с широким обсуждением уже сделанных постановок и выступлениями крупнейших режиссеров, которые делились своими замыслами и планами, помогла сохранить хоть какие‑то крупицы такого недолговечного искусства, как театр. Благодаря одной из театральных конференций, сохранился, например, план постановки Мейерхольда» Пиковая дама», который он специально подготовил для встречи со своими коллегами. Не знаю, существовала ли подобная традиция в театрах других стран, это бы безусловно очень обогатило историю театра. Разумеется, большинство участников этих конференций были уничтожены. Все это были люди огромного дарования, которые в условиях нашей» свободы, равенства и братства» так или иначе были обречены на страдание и пусть не физическую, но творческую гибель. Уж такое было время.
Зал ВТО был полон. Какое это странное и забытое чувство сидеть и слушать мирные слова о бессмертии Шекспира! Ведь четыре года с утра до вечера, со всех трибун, по радио и из громкоговорителей мы слышали только: «Все для фронта, все для победы!«Подходили к концу бесконечные дни самой жестокой войны. Многие из присутствующих впервые встретились после фронта, эвакуации, длительной разлуки. Большинство собравшихся толпились в кулуарах, возбужденные событиями последних дней — вот — вот будет взят Берлин! Но стоило председательствующему объявить: «Слово имеет Михоэлс», как зал моментально наполнился.
В свое время в спектакле» Тевье — молочник» отец не сразу выходил на сцену, а сначала из‑за кулис раздавался его голос, и каждый раз у меня сжималось сердце — а вдруг не узнают? а вдруг он выйдет под гробовое молчание публики? Но этого не случалось никогда. Звук его голоса вызывал неизменную бурю аплодисментов. Так было и сейчас. Отец закурил, ожидая пока зал умолкнет, и затем взволнованно произнес: «Только что по радио передали, что на улицах Берлина идут бои. Близится конец сумасбродного немца, поверившего в свое божественное происхождение. Человек победил сверхчеловека!»
Современники помнят, какое настроение царило в те дни в России. Измученные, изголодавшиеся, потерявшие своих близких люди были на пределе напряжения, и эти вступительные слова о долгожданном взятии Берлина вызвали вихрь рукоплесканий.
Через десять дней, в ночь на девятое мая было объявлено об окончании войны.
* * *
Выступления, заседания, поездки и отчеты, бесчисленные встречи поглощали массу времени и сил. Но, как и прежде, несмотря на загруженность и усталость, отец с Асей каждый вечер бывали куда‑нибудь приглашены. Они имели специальные пропуска и могли спокойно разгуливать ночью, несмотря на затемнение и комендантский час. Тышлер вспоминает об одной из таких ночных встреч:
«Однажды во время войны, когда вся Москва была погружена в абсолютную темноту, я шел по улице Горького. Навстречу мне двигалась группа из трех человек. Фонарь, который они несли, был очень яркий и освещал большое пространство. Я уже приготовился показать документы, но когда приблизился, то увидел впереди шествующего Чечика, который освещал путь идущим за ним Михоэлсу и Асе. Оказывается, у Михоэлса испортился карманный фонарь, и он воспользовался фонарем со свечой из театрального реквизита. Меня тут же повернули обратно, и мы, как гамлетовские могильщики, двинулись дальше. Кстати, фонарь был взят из» Короля Лира» и создавал атмосферу средневековья».